Я начал смеяться и повалился на кровать.
Позже пришел Проказов.
– Не знаю, – говорил он. – Она меня боится или что. Или не хочет быть со мной.
Он говорил о Лиде, как будто играл в театре.
– А я, – ответил я, – нашел чудесный способ не заморачиваться на эти любови. Садишься и пишешь на бумажке много-много раз слово «жопа».
Я показал ему листочек.
– Ну, как тебе моя магия?
– Не очень.
Дрюча валялся на кровати. Грустный и задумчивый. Я подумал, что мои жопы на бумаге для его любви не идут. Такое не видно со зрительских рядов, а это лишает его любовь – лишает чего? Любви, может. Хотя я, конечно, предвзято относился. Я смотрел на его любёнка с огромного столба моей Великой Любви.
На следующий день я выводил на бумаге слово «говно». Оказалось, что я писал столбиками. Исписал первую страницу – в ширину у меня получалось шесть «говна». Я посчитал в высоту листа – тридцать восемь. Я задумался: тридцать восемь на шесть. Ответ получался: двести двадцать два.
Двести двадцать два! Я радостно повалился на кровать. Но потом пересчитал: двести двадцать восемь, тупица. Вот она, твоя кишечно-анальная бумажная магия. Вот она. Никакого тебе счастливого числа.
Потом я вспомнил, что уже два дня не ел, и пожарил картошки. Какое-то время было легче.
Потом Проказов увидел мою бумажку:
– Опять не зашла?
– Ну.
– Судя по всему, если я правильно понимаю логику, завтра ты будешь писать «пиздец».
– Почему ты так решил?
– «Жопа» – четыре буквы. «Говно» – пять. «Пиздец» – шесть.
– Нет, у меня не так. У меня в развитии: «жопа». Потом – «говно». А дальше – все. Конец. Слив.
– Так даже страшнее.
6
Я позвонил отцу, сказал ему, где я. Съездил домой и набрал продуктов. Отец дал мне денег, сказал, что будет понемногу выдавать мне из пенсии (я получаю пенсию в связи с потерей одного кормильца). Мы с Мишей съездили к Сперанскому и привезли компьютер. У меня была только одна игра, в которой черная овца бегает по полю и насилует белых овечек. Нужно изнасиловать всех, но за тобой гоняются дед-пастух и собака. В комнату приходило полно народу, и мы все играли по очереди. Лида теперь тоже частенько заходила к Дрюче. Он ее обнимал, как обнимают, может быть, статую. Один раз он при мне зачем-то пересказывал ей книжку жанра фэнтези. Потом он говорил: «Она меня боится», «Она еще девственница», «Сегодня мы просто спали вместе, и у меня всю ночь стоял, УЖАС» – такое. Почему-то другие так смешны в этих ситуациях, и только у меня все не так. Пока это не закончится – потом будешь думать, ба, ну я и придурок. А пока я сижу здесь, готовый сжулькать вас, изметелить, лишь вы мне усмехнетесь краем рта над моими чувствами. И все остальное было тупым, и все остальные на фоне того, что происходит со мной.
Еще мы с Дрючей все время планировали начать ходить на пары. Я составлял у себя списки, на какие предметы мне надо ходить и в какие дни. А потом эти бумажки терялись.
Я несколько раз встречал Машу в универе, она говорила, что зайдет, но не заходила, или, может, заходила, когда меня не было. А я так волновался.
Юра переехал в другую комнату, давно собирался к парням, которые тоже ходят в читальный зал. Мы как-то раз встретились с Юрой на кухне. Или что это такое? В общем, в общаге на каждом этаже есть такое местечко с двумя раковинами и печкой (печкой этой при мне никто ни разу не пользовался). Я пришел мыть кастрюлю, а Юра мыл тарелки. Я ему:
– Здравствуй, Юра. Какая встреча. – То же самое я до этого говорил ему в туалете.
– Евген моет кастрюлю? – с неповторимой иронией спросил Юра.
– Ну да, а что…
– Евген в общаге. Евген моет кастрюлю. Евген, который говорит, что вся жизнь в ебле.
Ему удалось сказать последнюю фразу в тот самый момент, когда он домыл последнюю тарелку. Это было очень эффектно: сказал-домыл-пошел. Это он имел в виду эпизод (может, не только этот – может, были еще подобные), когда я проснулся вечером в их комнате с месяц примерно назад, после пьянки. Возможно, после той самой пьянки, когда мы и поцеловались с Проказовым. Я проснулся, а там были Юра и Рома Загуляев. Рома – рыжий кудрявый типчик с первого курса социально-психологического.
– А где твоя Катенька? – спросил я у Ромы. Я в тот день его видел с ней вроде.
– Поссорились.
Я сел на кровати, поднял указательный палец вверх и сказал:
– Это все потому, что вы с ней мало трахались. Только трахаясь, можно познать человека. Нужно истрахать девушку вдоль и поперек, чтобы понять ее…
Я прочитал кратенькую импровизированную лекцию «Ебля – единственный способ познания женщины», попутно с досадой вспомнив, что сам месяц не занимался сексом. Юра сказал:
– Ну, Евген, ты кретин.
И потом часто меня так называл, но с любовью называл, поэтому я на него не обижался.
Юра часто сидел в читальном зале и не прогуливал лекции. Проказов один раз сказал мне и Мише, когда я уже вписывался у них, а Юра еще не съехал:
– У Юры скоро день рождения, давайте что-нибудь придумаем.
– Что? – спросил я.
– Я сколько живу с Юрой, ни разу его не видел с девушкой. Он не говорит о них и даже, по ходу, не дрочит вообще. Давайте ему снимем шлюху.
– Не, – сказал Миша. – Он скорее тебя трахнет. Он не сможет взять и вот так оторваться от учебы, от тетрадок своих. Не сможет почувствовать себя свободно. Не сможет со шлюхой тем более.
– Я вообще не представляю, – говорю я, – как можно заниматься сексом с проституткой. Это как-то не правильно. Потому что – ты заплатил деньги, надо, чтобы они были заплачены не зря. У меня бы не получилось. И вообще это тогда лишается смысла. Тут же нужна специальная атмосфера. Проститутку, да еще и Юре?
– К тому же, – сказал Миша, – онанизмом Юра занимается, я думаю. Он просто обязан хотя бы иногда им заниматься.
В итоге мы вообще не сделали Юре подарка.
7
Я сидел в комнате один и пытался сочинить рассказ. У меня еще ни разу не получился нормальный рассказ, вот что я понял. Ну, может, два получились. Но мне хотелось лучше. Мне хотелось новаторства, мне хотелось надрать зады всем великим. Мне хотелось быть Гамсуном, Кафкой, Джоном Фанте и Маркесом в одном флаконе, мне хотелось вместо них написать «Голод», «Процесс», «Дорогу на Лос-Анджелес» и «Сто лет одиночества». Быть таким живым, как Гамсун, безумным, как Кафка, стремительным, как Фанте, и правдоподобным в таких необычных штуках, как Маркес. Кто там был еще? Достоевский, Мариенгоф (всего с одним произведением), Стейнбек, ранний Хем, ранний Ремарк (даже у него среди говнища), Селин, Оруэлл, Фицджеральд, Сэллинджер и, конечно, Чехов, мать его за ногу. Много кого. Это только те типы, что сразу приходят на ум. И даже несколько ныне живущих, которых бы не помешало дернуть, живых и живущих со мной в одной стране! Но как трудно признаться себе, если у тебя есть хоть половина моего самомнения, что нравится творчество ныне живущего писателя. Трудно назвать его или их. Так что я задирал голову и смотрел только на мертвых, на Великих, хотя не знаю, умер ли Маркес? Ладно, я садился за рассказ, и мы выстраивались в ряд с ними, из стены торчали писсуары, в которые мы мочились, а я не доставал до своего! Они поворачивались ко мне, ДА У МЕНЯ ВСЕ НОРМАЛЬНО, РЕБЯТА! Но они улыбались, и я еще уменьшался-уменьшался, все попытки достать тщетны. Я злился, струя отталкивалась от стены и прыгала на меня. Но только не сейчас! Сейчас я начал созревать, чуваки. Хо, да я был бы круче вас, я написал бы свой «Голод» (здесь ситуация соответствовала!), но в общаге вообще было сложно сочинять или даже читать. В этом дело.