там. Опишу одно из таких посещений. Когда я приехал, Клавы не было, один Андрей дома. Нам захотелось поесть, стали жарить картошку. Я спрашиваю: 'Андрей, где Клава?' — 'Знаешь, я получил премию, большие деньги. У нас теперь целый бидон денег (почему-то деньги они тогда хранили в бидоне — быт был совсем не налажен). Я дал Клаве большую сумму, чтобы она, в конце концов, купила себе шубу, а то ходит в совершенно негодном пальто'. Ну, мы пожарили картошку, поели, наконец, появилась Клава. Шубу купила- по-видимому, из самых недорогих. Мы с Андреем были недовольны. Андрей ей говорит: 'Клава, у тебя были большие деньги, ты могла купить прекрасную шубу!' Она в ответ: 'Я не хочу, такая шуба меня вполне устраивает!'
Да, Андрей Сахаров тех лет совсем не похож на того Сахарова, которого теперь мы все знаем. Наверное, общее осталось только — исключительная честность и прямота, эти его качества сразу обращали на себя внимание. Он был замечательным физиком. Но другие его черты… На некоторых людей он не производил притягательного впечатления. Его жена Клава, очень хорошая и добрая женщина, много рассказывала мне об Андрее, посмеивалась над его застенчивостью. Говорила, что в юности он никак не решался объясниться ей в любви и сделал это только в письменном виде.
Между Андреем и Клавой была действительно большая любовь. Но не все понимали это, в том числе и мать Андрея. Мы, окружавшие Андрея, уважали и любили его, это чувство переносили мы и на Клаву. Она умерла молодой…
И вот я у них на Щукинской, нас встречает Клава. Поговорили о событиях, которые прошли, о детях, о жизни. Клава жаловалась на охрану, которая не дает им покоя и вмешивается в личную жизнь. С Андреем говорили о науке. Я спрашиваю (теперь понимаю, вопрос был довольно глупый): 'Скажи, Андрей, а наукой ты занимаешься?' Я имел в виду фундаментальную науку. Андрей отнесся к вопросу серьезно. 'Знаешь, практически нет. Когда на тебя ложится такая колоссальная ответственность, когда отвечаешь за много разных вещей, то думаешь только о задаче, которую необходимо решить. Времени ни для чего другого не остается'. Ответ был прямой, но не совсем правильный. Потому что в те годы Андрей Дмитриевич все же выкраивал иногда время для решения задач, парадоксов, он по-прежнему жить не мог без физики! Но понятие 'заниматься физикой' для разных людей имеет разное значение. Для него это значило — решать крупные проблемы. А на это времени действительно не хватало.
У нас зашел разговор о фотографиях, которые я передал ему через Игоря Евгеньевича. Андрей говорит: 'Знаешь, ты меня здорово подкузьмил'. — 'Чем же я тебя подкузьмил?' — 'Ты разрешил Тамму посмотреть фотографии, а он потом стал надо мной смеяться… Говорил: знаете, Андрей Дмитриевич, когда вы на этих фотографиях кривлялись, старались изобразить сумасшедшего, психа, вы подчеркнули некоторые особенности своего лица, и теперь, даже когда вы не кривляетесь, я вижу в вашем лице что-то не совсем нормальное!'
Мы посмеялись. Разговаривали долго, мне было очень тепло, очень хорошо, никогда мы не были так близки. Я очень засиделся. Понимал, что Андрею надо уезжать, понимал, что надо уходить, но… не уходил. Я видел, что и Андрею уже надоел, и Клаве надоел — люди собираются в путь. Но никак не мог уйти от Андрея! Мне опять казалось, что мы видимся в последний раз. И я не уходил, хотя понимал, что это ужасно бестактно. Никогда со мной такого не было…
Наконец, я распрощался. Мне очень хотелось еще заходить к Андрею, хотелось, чтобы он меня пригласил, но он ни слова не сказал мне при прощанье, не предложил еще бывать у него, заходить. Тогда я обиделся… Потом обида, конечно, прошла.
Но больше я никогда у Сахарова не бывал.
М.А.Васильев
Три поездки в Горький
Так случилось, что я стал сотрудником Теоретического отдела ФИАНа в конце 1979 г., незадолго до того, как Сахаров был выслан в Горький. Спустя несколько месяцев заведовавший в это время Отделом академик В.Л.Гинзбург распорядился, чтобы В.Н.Зайкин и я разместились в опустевшем кабинете, хотя бы отчасти разряжая хроническую нехватку рабочих мест. Незамедлительно мы стали объектами характерной для того времени шутки, к которой многие, по-видимому, приходили независимо. Очередной сотрудник, заходивший в кабинет, спрашивал нас: 'Ну что? Будете сидеть теперь вместо Сахарова?' Возможно, именно эта способность шутить в нешуточных обстоятельствах позволила сохраниться и выжить Отделу, хотя, конечно, дело отнюдь не ограничивалось шутками, и руководству Отдела- в первую очередь, Виталию Лазаревичу Гинзбургу — пришлось в то время многое вынести и преодолеть. Одним из бесспорных достижений была организация поездок сотрудников Отдела в Горький для научных контактов с опальным академиком. Трижды участвовал в таких поездках и я — в сентябре 1982 г., марте 1983 г. и апреле 1986 г. Благодаря им я имел счастье узнать Андрея Дмитриевича гораздо лучше, чем если бы все эти шесть лет он продолжал ходить на семинары в ФИАНе. Впрочем, ни на какую близость с А.Д.Сахаровым я претендовать не могу. Просто попробую вспомнить то, что видел, по возможности избегая пересечений с другими аналогичными воспоминаниями.
В поездках в Горький обычно принимали участие двое. Часто один — научный сотрудник со стажем и весом, давно знающий Сахарова, а второй — молодой, берущийся на роль научного статиста, способного заполнить паузу более или менее развернутой репликой о современных достижениях науки. Именно в этом последнем качестве я и поехал в первый раз в Горький вместе с Владимиром Яковлевичем Файнбергом в сентябре 1982 г.
Первое, что меня удивило в Горьком, это то, что Андрей Дмитриевич оказался очень неплохо информированным о последних научных новостях. Иногда лучше, чем мы в Москве. У него на столе лежала целая кипа свежих препринтов. Изо всех стран мира институты, библиотеки и отдельные ученые посылали академику Сахарову оттиски последних научных работ. И они доходили. И довольно быстро — часто быстрее, чем аналогичная почта, направленная в ФИАН (в то время «быстро» означало один-два месяца). Помню, Андрей Дмитриевич даже предлагал мне взять в Москву несколько новых препринтов по суперсимметрии, с тем, чтобы вернуть их ему со следующими визитерами.
И все же препринты — препринтами, а живые научные контакты- нечто совсем иное. Мне кажется, что даже при том весьма ограниченном круге лиц, посещавших Горький, — исключительно сотрудники Теоретического отдела ФИАНа, — Андрею Дмитриевичу удавалось почувствовать, чем дышала наука тех лет — какие идеи входили в моду, какие исчерпали себя, какие имелись надежды ит.д. При этом интерес Андрея Дмитриевича был неизменно серьезным научным интересом, ничего общего не имеющим со светской беседой на научную тему. Он разговаривал лишь о том, что считал действительно важным, всякий раз переводя разговор на интересующую его тему, как только речь заходила о предметах второстепенных. В полной мере проявлялась здесь эта странная смесь мягкости и непреклонной принципиальности, столь характерная для этого человека.
Должен сказать, что для меня все это было некоторой неожиданностью. Мало что имея за душой, кроме максимализма молодости, я скорее ожидал встретить человека, утратившего серьезный интерес к науке и сконцентрировавшегося целиком и полностью на своей гражданской деятельности. Относясь с величайшим уважением к гражданской позиции и мужеству Андрея Дмитриевича, как и многие другие в то время, я скептически относился к его социально-общественным идеям, считая их слишком прямолинейными и даже наивными для того, чтобы они могли повлиять на что-либо в нашем государстве, казавшемся застывшим навсегда. (Впрочем, уже тогда бросалось в глаза, что власть предержащие потихоньку заимствовали идеи Сахарова, преобразуя их в броские политические лозунги — например, тезис о неприменении ядерного оружия первыми.) В чем-то схожим было и мое отношение к его научной деятельности в конце 70-х гг., о которой я пытался судить по нескольким сделанным им тогда докладам на семинарах в ФИАНе. По сути дела, на них Сахаров лишь информировал аудиторию о том, что он думает по той или иной проблеме. Подробные доказательства зачастую заменялись 'прямым усмотрением истины'. Мне же такой метод всегда представлялся (и представляется) сомнительным. Однако, если до поездок в Горький я не верил в такую возможность абсолютно, то теперь вынужден допустить существование умов, не нуждающихся в подробных логических связках, гарантирующих от ошибок остальную часть научного