Я очутился перед старухой, восседавшей в своем кресле словно монарх на троне. Она не соизволила произвести ни одного движения, которое можно было бы принять за приветственное. На ней было какое-то черное, ниспадающее свободными складками одеяние, придававшее еще больше достоинства ее высокой, костлявой фигуре. Лицо ее было почти квадратным, на висках лепились белые кудряшки, жесткие, как проволока. На этом лимонно-желтом лице, окруженные веером морщин, выступали огромные, темные, выпуклые глаза. Шею ее охватывала бархотка, а под нею, в маленьком вырезе, вздувался и дрожал мешок дряблой кожи, посередине которого наискось проходила пульсирующая синяя жила.
Я приложился к ее холодной руке. В другой руке она сжимала своего рода скипетр — тонкую и длинную трость, к верхнему концу которой был привязан черный муаровый бант. Бант был похож на чудовищную мрачную бабочку, насаженную на булавку.
— Добро пожаловать! — прокаркала старуха. — Так вот он какой, жених нашей Сони. Поди, поди сюда, стань-ка возле него, хочу поглядеть, как оно вам пристало, рядышком-то…
Слова эти, по-видимому, были необычайно остроумны, потому что педагог погладил свою рекламную бороду и легонько рассмеялся.
— Это моя дорогая тетя, — торжественно произнес Хайн. — Она стала мне матерью, когда я потерял свою, а позднее заменила мать и Соне. Мы, три старика, да Соня — одна семья, в которой установились довольно сложные отношения. Моего друга Кунца вы могли бы принять за гостя — и ошиблись бы. Он член нашей семьи, хотя и не живет с нами.
— Милый Хуго, — возразил Кунц на такое признание в любви, — ведь это может произвести нехорошее впечатление, когда ты столь откровенно указываешь: вот человек, чье присутствие подчас в тягость…
Хайн пригласил всех к столу.
У стульев, обитых выцветшим красным плюшем, были слишком высокие спинки. Они годились для чего угодно, только не для того, чтоб сидеть на них. На каждом предмете обстановки красовалась какая-нибудь ненужная вязаная салфеточка. Зеркало увенчивало подобие шапочки из бумажных цветов. Возле двери пузатилась горка с серебром, на окнах висели гардины, поглощавшие свет и пыль. Дело старухиных лап, думал я. По желанию этой желтой мумии — декорация прошлого века. Ее величество, кажется, куда более зловеще, чем я предполагал. Нет, пожалуй, мы с ней вряд ли полюбим друг друга!
Появился Филип с суповой миской. Он двигался неловко — роль лакея, видно, ему не удавалась. Филип был миловидный подросток с девичьими голубыми глазами под сросшимися бровями и с курчавой шевелюрой. Он являл собой прямую противоположность своей сестре Кати, которая держалась в высшей степени уверенно и непринужденно.
Смотреть на «дорогую тетю» за едой было не очень приятно. Ее выпученные глаза грозили вывалиться на тарелку. Отхлебнув две ложки, она отодвинула суп. К мясу едва притронулась, поковыряла картошку. Позднее Соня объяснила мне ее поведение. Старуха необыкновенно упряма. Она одна занимает весь первый этаж. И вбила себе в голову, что не нуждается ни в чьей помощи. Сама себе стряпает, сама убирает. Никогда не ест за общим столом с племянником и внучкой. Приняв сегодня приглашение к ужину, она далеко отступила от своих правил. И слишком уронила бы свое достоинство, если б стала здесь есть.
Но благодаря этому у нее оставалось достаточно времени для разговоров. Чаще всего она обращалась ко мне, хотя я вовсе не домогался такой чести.
— Сознайтесь-ка, почему вы не приезжали раньше? — с упреком говорила старуха. — Вам бы следовало представиться еще полгода назад. — И чтоб смягчить тон своих слов, добавила: — Ведь это я вас приглашала.
Я ее отлично понял. Она желала увидеть меня до того, как будет сказано решающее слово.
— Я бы хотела, чтоб мы стали друзьями, — строго заключила она.
Ясно, ясно — это не просьба, это угроза. Смысл ее был такой: или старайся угодить мне —
Служа мишенью столь сладостных намеков, я несколько скис.
— Петя, Петя, — тревожно шепнула мне Соня, — что-то ты сегодня слишком серьезный!
Хайн расслышал это «ты», удивленно поднял брови, но тотчас снисходительно улыбнулся. Взгляд его с любопытством задержался на новом колечке у дочери.
Филип долго нащупывал локтем дверную ручку, пролез в конце концов в полуоткрывшуюся дверь и пошел по ковру мелкими, осторожненькими шагами. На подносе в его руках угрожающе звенели высокие стаканы для пива.
— Эх ты, — добродушно усмехнулся Хайн. — Несешь, будто динамит!
Кунц, беззвучно похохатывая, откинулся назад вместе со стулом.
Первый стакан директор поднял бравым жестом, многозначительно возвел очи к потолку, потом обвел взглядом старуху, Хайна, Соню, удостоив под конец и меня, после чего снова поднял стакан. Хайн встал, словно загипнотизированный. Загремели отодвигаемые стулья. Все протягивали свои стаканы к старухе.
Кунц произнес тост.
Ровно в половине десятого тетка удалилась в свою берлогу. Директор остался.
Хайн говорил о заводе. Кунц о патриотизме. Это был его конек. Есенице расположено в небезопасной области. Три четверти населения, а может, и больше — немцы. Господин директор школы был одновременно старостой местной сокольской[6] организации, библиотекарем «Беседы»[7] и деятельным членом всех прочих основных чешских обществ. Я скоро догадался, какова роль Хайна в этих благородных трудах: он был карманом, Кунц — рукой. У Хайна были деньги, Кунц их раздавал.
Я отлично понимал испытующие взгляды, которые бросал на меня педагог. В них был вопрос: «В моем ли ты вкусе, малый? С тобой приходит к нам новый режим. Каким-то он будет?» Мне было бы нетрудно дать ему точный ответ. Я всегда держался подальше от всякой политики. Национализм, социализм — до всего этого мне не было никакого дела. Я понимал одно: собственное преуспеяние. Однако в данный момент выгоднее было не раскрывать своих карт и многозначительно улыбаться.
Господин директор доблестно пил. Филип то и дело бегал в погреб за новой бутылкой. Он только что, в очередной раз, вошел в столовую, неся, как и подобает, бутылку на подносе, который судорожно сжимал обеими руками. Дверь он открывал локтем, а закрывал ногой, но на этот раз забыл это сделать, и тогда случилось нечто такое, что нарушило мое приятное спокойствие. Следом за Филипом вошел тот самый толстяк, который промелькнул на пороге дома, когда я впервые переступал его.
Вошел! Вряд ли можно так выразиться. Держа руки за спиной и надув щеки, как человек, собирающийся сделать что-то смешное, он большим, упругим прыжком вскочил в столовую… Еще прыжок — и настороженный взгляд на сидящих за столом. Во всем его загадочном поведении была одна ясная цель: остаться незамеченным. И это ему удалось. Кунц, сидевший лицом к двери, ни одним движением бровей не дал знать, что увидел его. Хайн сидел спиной к двери. Соня, прильнувшая к моему плечу, вовсе не смотрела на то, что делается вокруг.
Странный человек забежал в угол рядом с дверью. Потоптавшись, словно курица на насесте, он застыл и стал смотреть на нас — без движения, без слова. Творожисто-бледное лицо, обросшее клочковатой, очень реденькой бородой, невыразительные, чуть раскосые глаза, под ними синие мешки. Лысая голова казалась слишком большой при его низком росте, огромный живот выпирал под несвежим жилетом. Он разглядывал мою особу с безудержным любопытством.
Я смотрел на него в изумлении и тоже до некоторой степени вызывающе — его поведение казалось мне безгранично дерзким. Кто бы это мог быть? Соня подробно рассказывала мне обо всех обитателях дома, но ни разу не упомянула о странном толстяке. А тот, я заметил, был очень недоволен тем, как я его разглядываю. Он беззвучно шевелил губами, словно шепча про себя ругательства, и злобно помаргивал.
Филип, выходя из столовой, бросил на него быстрый, но совершенно равнодушный взгляд. Он хотел было закрыть за собой дверь, да вдруг раздумал и оставил ее открытой. Это было сделано, несомненно, нарочно. Когда в комнату забредет через приоткрытую дверь старый добродушный пес, ему вот так же оставляют возможность выбраться вон.
Признаюсь, все это несколько обеспокоило меня. Я взглянул на Кунца, лицо мое выражало немой