— А чего возиться? Сделал дело — гуляй смело.
Катя садится на диван, берет пяльцы. Втыкает иголку — вытягивает, втыкает — вытягивает. Если я сейчас на цыпочках уйду, а потом через сто лет вернусь, она все еще будет сидеть на диване и вышивать крестиком розы. И совсем даже не вырастет, только на лице будет много-много морщинок.
— Кончили? Давайте закругляйтесь, обедать пора.
— Ничего, я дома допишу.
Темнеет. В парадной, наверно, совсем темно. Нужно поскорее проскочить лестницу, чтобы не налететь на Алексю-косоглаза. А то он шарахнет портфелем по голове или пихнет кулаком в живот. Может, подождать, когда кто-нибудь из взрослых в парадную войдет? Нет, долго. Лучше сразу в темноту, как бултых в воду! У своей двери одну руку держишь на звонке, делаешь вид, что жмешь на кнопку, другой ищешь по карманам ключи. Портфель коленками зажать, чтобы Алекся не вырвал.
Уф, чик— трак -в домике! Теперь никто не достанет!
Допрыгалась! Меня посадили на последнюю парту с Обезьяной.
Сидеть с Обезьяной плохо: только захочешь ему что-нибудь сказать, посмотришь на его наморщенный лоб и растопыренные уши и вспомнишь, что нельзя. Иначе про тебя скажут, что ты — такая же, как он.
— Ты репродуктор на булочной слышал?
— Чего?
— Ну, громкоговоритель на булочной целыми днями отстукивает, как перед Первым маем.
— Радиво, что ли? Как это отстукивает?
— Тук-тук-тук-тук…
— И чего?
— Ничего, случилось что-то!
Как с Обезьяной говорить, если он не понимает. Он, наверно, и «Русский дизель» не слышит. Как он гудит, гудит, будто не людей на работу созывает, а от боли воет.
— Ты знаешь, что такое паралич?
— Не-а, это чего?
— Болезнь такая. Мама сказала, что у Сталина отнялась правая половина тела. Я специально легла на диван, чтобы представить, как жить человеку, если у него справа не двигается ни рука, ни нога. Плохо жить. Даже не встать никак. Сразу падаешь.
— Слышь, ты, так нельзя про Сталина говорить. Тебя в тюрьму за это посадят!
— Ничего ты не знаешь!
— А вот и знаю — нас сегодня с уроков отпустят!
— С чего ты взял?
— На переменке нашей училке завучиха велела.
И что радуется дурак? Неужели не видит, что даже воздух в классе загустел, как клей?
— Дети, встаньте. Выровняйте ряды. Не трогайте крышки парт. У нас сегодня большое горе: умер Вождь Советского народа, друг и соратник Ленина, Иосиф Виссарионович Сталин!
— Нельзя такое про Сталина говорить!
Дурак Обезьяна! Не видит, что Зоя Васильевна плачет. И многие девочки плачут. У меня тоже щиплет в носу. Жалко Сталина. И Зою Васильевну жалко. Как же она теперь будет жить без Сталина?
— Что я говорил! Я так и знал, что нас отпустят! Ай-да домой!
— Нет. Я пойду к «Русскому дизелю».
«Русский дизель» все гудит и гудит. Главные ворота распахнуты. Никто не входит — не выходит. Люди стоят кучками и молчат. Многие обступили стенд с газетами. Протискиваюсь между телами и синей афишей с неприличным названием «Трубадуры». Тянусь на цыпочках к газете. Сзади меня кто-то приподнимает. Вижу фотографию Сталина в гробу. Висеть неудобно. Хочется плакать.
— Не напирайте, тут ребенок! Ты, девочка, чья будешь? Заводских?
— Н — нет.
Жаль, что мои мама с папой не работают, как все, на «Русском дизеле». Тогда мне можно было бы плакать вместе со всем заводом! Тогда я бы была частью этой огромной махины!
— Иди, девочка, домой, а то заблудишься.
Дома почему-то оказалась мама. Она раскладывала на столе отпечатанные на машинке листы.
— Мам, ты про Сталина знаешь?
— Знаю.
— А в школу я завтра пойду?
— Пойдешь.
— А завод будет работать?
— Конечно. Иди, вымой лицо и руки.
Хорошо, что завод всегда будет работать. Что бы ни случилось. И что мама вечером всегда будет дома. И даже, что школа с Обезьяной всегда будет, — тоже хорошо.
Но все— таки что-то после Сталина стало не так. Теперь я каждый день подходила с рабочими к стендам с газетами, смотрела на фотографии Мавзолея, седых мужчин в орденах, которые теперь были правительством, прислушивалась, как гудит завод. Рабочие тоже молча смотрели на фотографии, отходили, подходили снова, будто ждали, что что-то должно измениться.
По двору поползли страшные слухи. Казалось, из всех щелей повылезали убийцы и Страшилы.
Пришлось спросить у мамы.
— Мам, Берия — предатель?
— Нет.
— Он отравил Сталина?
— Нет.
— А почему Алекся во дворе орет: «Берий, Берий, Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков. Не хотел сидеть в Кремле — так лежи теперь в земле»?
— Не повторяй глупостей.
Сразу видно, что мама ничего не хочет мне говорить, потому что считает, что я маленькая. Она и папе не разрешает ничего при мне говорить. Стоит ему из газеты что-нибудь вслух прочитать, как она сразу показывает на меня глазами.
— Папа, Маленков предатель?
— Не говори, чего не понимаешь.
— Почему же его из правительства выгнали?
— Не выгнали, а заместили.
И папа ничего не хочет мне говорить.
Не знаю, но почему-то мне все время кажется, что если я не буду ходить каждый день к «Русскому дизелю», он остановится. А за ним перестанут работать все остальные заводы и фабрики в городе. И тогда вся страна начнет медленно умирать.
Странно, что никто этого не замечает. Одна только Алла с первого этажа говорит со мной не как с маленькой. Когда ее выпускают гулять с Сильвой, мы идем за сараи, садимся на корточки и делаем вид, что строим из щепок шалаш.
— Хочешь, я тебе самую-самую страшную тайну скажу?
— Хочу.
— Только смотри, никому-никому…
— Угу.
— Сталин — предатель.
— Ничего подобного: предатель — это тот, кто Сталина предал. Берия, например. А Сталин был самый главный, Как же он мог сам себя предать?
— Ничего ты не понимаешь, он всех людей в тюрьму сажал.
— Не всех, а только тех, кто хотел его отравить.