жить.
— Ба, зачем ты поехала на похороны?
— Тебя не спросилась. А ты чего не поехала?
— Я в школе была. Мама сказала, что я должна помнить его живым.
— Чудит твоя мама.
— Нет, правда, зачем?
— Чо тут такого? Чай не чужой он — как никак родной отец моей дочери.
— Так выглядит, как будто ты хотела посмотреть на его жену.
— Чо я ее не видела, что ли? Вредная нация — ни слезинки не проронила.
— Не вредная, а гордая.
— Я и говорю, гонору много. А эта кикимора чо притащилась?
— Бабушка, как можно про человека, кончившего математический факультет университета сказать «кикимора»?
— Чо, не похожа, что ли? Тощая и в шляпе.
— Антонина Ивановна — старый друг деда.
— Пря-ям! У него таких «друзей» в каждой деревне было по штуке.
— В какой деревне?
— В такой. Я когда в двадцать первом к нему с дитем малым в Сибирь приехала, у-у-у мне про его мораль-то армейскую порассказали…
— Зачем ты с маленьким ребенком в такую даль поехала?
— С голодухи еще не туда побежишь. Фабрики-то в Твери позакрывали. Работы никакой. Все вещи в доме уже давно на картошку сменены. Ни одеть, ни передеть нечего. Дите опухло, синий глазок едва виднеется. А в Сибири-то муку-яйца на военный паек давали.
— Это он тебя позвал?
— Ка-ак же, позовет он…ему без жены на всю Сибирь свобода была.
— Какая свобода — там война шла.
— Да он при штабе писарем был, чего ему. Я с дитем малым в разбомбленном поезде две недели ехала, горшок детский — и тот в отцепленном вагоне остался, а он не хотел поначалу меня даже начальству представлять. Чтоб паек на семью выдали.
— Почему?
— Стеснялся. Я тогда худющая была, волосы из-за тифа обкорнаны. И платьишко из марли пошито.
— Вряд ли он бедности стеснялся — сам ведь не из богачей.
— То-то и оно. В девках, бывало, с ярмарки идем: он по одну сторону семечки лузгает, я по другую. Подружки надо мной надсмехаются: мол, косолап мой ухажер, тоща да сутулый. Это ему армия выправку-то дала. Он и загордился.
— Чем?
— У-у-у, такой барин стал — не подходи! Я попервости муку-то как увидела, живо пирожков с капустой-картошкой сварганила и на станцию. Думала пирожки продать да свининки подкупить. Ему же дураку щец наварила бы. Домашненьких. А он как узнал, у-у-у, расфордыбачился — позорю, мол, его перед сослуживцами.
— Действительно, нехорошо: ты же жена военного.
— А чо такого — я ж не краденное.
— А почему ты сказала, что у деда в каждой деревне было по женщине?
— Дак у них там, у штабных охальников, штаны вовсе не застегивались. В каку деревню расквартируют — они шасть по солдаткам. И сыты, и пьяны, и нос в табаке! Во-о шею за службу нагулял — что у твово бугая! Тьфу! Терпеть на могу мужиков — как один кобели! И твой батька такой же!
— Мой папа другой! Зато ты два раза замужем была.
— Так дрова пилить-колоть надо! Хорошо у нас в Сибири денщик Никифор был. Он лошадку запряжет, воды привезет, дров нарубит. А то я к деревне непривычная — хоть караул кричи.
— Денщик не у вас, а у деда был.
— Ой, не говори, такой мужичок был ладненький. Он нас и на сортировочную станцию свозил, где наш разбомбленный вагон остался. Нашла я свои зимние вещи: шубы, платки. А то бы с дитем окочурились с ихними зимами. Вот, веришь ли, дите не за батькой родным, а за денщиком ходило: «Нитифор-Нитифор» лепетало.
— Бабушка, про умерших говорят либо хорошо, либо ничего. А ты его ругаешь, как живого.
— Я правду говорю. Это ты первая ко мне пристала.
— Я не приставала.
Ну и зря не поехала на военные почести посмотреть. Так все чинно, торжественно было. Ордена несли на подушечках, генерал выступал, курсантики стояли. Только могила подкачала. Я аж ахнула — полная воды. Так в воду гроб и опустили. Обидно.
Действительно, некрасиво я с бабушкой говорила. Наверно, потому что я смерти боюсь. Еще когда мама сказала, что у дедушки рак легкого, я сразу поняла, что он скоро умрет. У-м-р -е-т — даже слово страшное. Потому что, если про кого-то сказать «умер», то он тут же перестает быть дедушкой и даже вовсе перестает быть человеком. Голос, усы, китель де-душ— ки… превращаются в голове в серый бесформенный комок, который хочется незаметно выбросить в яму с водой.
Хорошо бы у человека, как сказала тетя Влада, была душа. Она бы ушла отсюда прямо в рай или ад и не надо было бы о ней думать. Но вдруг душа не захотела бы отсюда уходить, а стала бы бродить среди живых и пугать их? И таких душ стала бы целая уймища, ведь мертвых больше, чем живых? Нет, так было бы плохо. Лучше, когда бога нет, и души нет.
Тогда остается только тело. Которое противно гниет.
Когда у нас ремонтировали трубы, перекопали всю улицу. Рабочие лопатами вышвыривали на поверхность куски сгнившего дерева от гробов. Девчонки кричали: «Айда в траншеи искать золотые кольца и серьги!» Жутко было по улице ходить. Казалось, что если под всем Лесным и Карла Маркса могилы, значит и под всем Ленинградом мертвецы. И дома прямо на могилах стоят, и троллейбусы по ним ходят, и люди смеются, едят мороженное…
Что же будет, когда мы все умрем, и после нас умрут, и после тех — тоже? Вся земля покроется телами?
Это как— то неправильно придумано. Я так не хочу умирать.
Через две недели мы и вправду поехали на дачу.
Только теперь без Аси. За нами увязалась бабушкина соседка Анюта с сыновьями. Ну, теперь про нашу «дачу» весь город узнает.
В поезде Анюта шепталась с мамой про какие-то свои болезни с таким видом, будто про них неудобно говорить вслух. А сама на себе все руками показывала. Сыновья смотрели в окно электрички и молчали. Можно подумать, что они вообще друг с другом не знакомы.
Когда дошли до озера, Анюта стала восторгаться озером: «Ах, как здесь чудно купаться!» Когда шли лесом: «Ах, какой замечательный лес для прогулок!». И солнце чудесное, и дорожка, и первая травка. Ничего, скоро дойдет до нашего дома, и увидит все чудеса сразу. Ей только нужно очки сделать, которые превращают чужие глаза в свои, чтобы на наш дом смотреть.
— Ого, какой домина! На такую хоромину никаких денег не напасешься! Одной краски сколько уйдет!
Анюта распаковывает сумку и вынимает из нее две банки с краской. Неужели она собирается тут красить? Зачем? Ведь если дом не покрашен, значит, он еще строится. А если сейчас намазать зеленым и коричневым, значит, все уже закончено, и дом такой уродиной останется навсегда.
— На заводе какой хошь краски достать можно. Меня там все знают: шутка ли, на одном месте двадцать лет отбарабанить. Вот эта салатовая для стен — самый шик, голубая — простит, а эта —