— Ты чем-то расстроена?
— Ш-ш-ш, что-то мне мать не нравится. Носом чую что-то не так.
— Брось ты, она сегодня во все ямочки улыбается.
— Ш-ш-ш, не поднимай голову. Ей в зеркало все видно.
— Ну, как дела, девчата? Закончили уроки?
— Да, на завтра было очень мало задано.
— Чу-удненько. А вот не угодно ли вам взглянуть на эту вещицу. Знакома она вам?
— Наш дневник!!!
— Ах, так ты, девочка, оказывается, эту вещь прекрасно знаешь? Может быть, тебе еще известно, где она лежала?
— …
— Что же ты молчишь? Я думала, что девочка из культурной семьи не приучена врать.
— В этом дневнике нет ничего плохого. И потом мы его давно забросили.
— Ах «ничего плохого»? Зачем же ты тогда подучила Ларусю спрятать его от матери?
— Я не учила… Просто в нем все выдумано…
— Ты не увиливай, говори прямо: советовала Ларусе спрятать дневник?
— Нет, то есть да.
— А-а-а, так это ты сама, мерзавка, додумалась мать обманывать?
Какое жуткое слово «мерзавка». Хуже, чем удар. Оно вышвыривает человека из дочери в черную пустоту.
— Ларуся не виновата. Это я… Я просто думала, что взрослым неинтересно читать всякую ерунду.
— Ах, все эти записки от мальчиков ты называешь ерундой? Хороша подруга, нечего сказать. А, по-моему, в вашем возрасте это ничто иное, как распущенность.
— Это не от мальчика. Это была игра такая. Пшеничный ничего об этом не знает.
— А-а-а, так его зовут Пшеничный?! Я вот сейчас позвоню по телефону отцу этого вашего Пшеничного и выясню, что за игры его сын устраивает вместо того, чтобы учиться.
— Ой, не надо, пожалуйста.
— Нет надо. А мало будет, поставлю его перед школьным собранием, и пусть он перед всеми отвечает, что он тут в Ларусином дневнике насочинял.
— Пшеничный ни-че-го не сочинял!
— Чья же это писанина?
— Моя… Ну, я думала, что получится как бы роман в письмах. Был такой жанр в прошлом веке.
— Ах, рома-ан? Странные у тебя, девочка, понятия. Мне бы хотелось отгородить мою дочь от такого влияния. То-то я заметила, что она и учиться стала хуже и дерзит. А что, твоя мать совсем не контролирует твои, так называемые, романы?
— Нет, почему, она спрашивает меня о школе. Но под матрасами у нас рыться не принято.
— Ах, та-ак! Значит, пусть из моей дочери кто угодно вырастет, а я не имею права даже вмешиваться?! Ну, уж нет! Не будет этого! Я скорее сдохну, чем моя дочь станет проституткой!
— Зачем вы так?
— Твоя мать еще горько пожалеет о своем легкомыслии! Локти будет кусать, да поздно!
Ну, что она развопилась, я же не хотела ее обидеть? Даже неудобно смотреть, взрослый человек, а ногами топает.
— А ты что глазищи-то бесстыжие вылупила?! Мать умирает, а она стоит как столб, капли не принесет! Иди же, кровопийца!
— Вы бы легли в кровать, раз у вас сердце больное. Ларуся сейчас капли принесет.
— Не учи, что мне делать. Я еще пока в своем доме и сама знаю, ложиться мне или нет! Ой-ой, как колет, прямо всю грудь разворачивает! Чего стоишь, скажи этой мерзавке, чтоб грелку принесла!
— Лар, она грелку требует.
— Знаю. Я уже воду поставила. Зачем ты ей про Пшеничного сказала?
— Но ведь она бы его отцу позвонила!
— Она тебя на пушку брала. Держи грелку. Как только вскипит — нальешь. Я пойду ее укладывать.
— Может, «скорую» вызвать?
— Обойдется.
Ненормальный какой-то дом: здесь все слова, все чувства неправильные. Ведь мать Ларисы с самого начала знала про дневник. Зачем же тогда угощала блинами и говорила вареньевым голосом? И с дочерью: то сю-сю-сю, то мерзавка и проститутка.
— Налила?
— Угу.
— Давай я завинчу покрепче. И собирайся домой. Эта истерика надолго.
— Лар, а вдруг она и вправду устроит отцу Пшеничного скандал.
— Не устроит. Это она тебя запугивала. А ты и раскололась.
Как Ларуська с такой матерью с ума не сошла? И какой у нее голос сразу стал взрослый? Будто она с матерью поменялась местами: мать капризный ребенок, у которого отобрали игрушку, а Ларуся как воспитательница детского сада.
Здорово я влипла: Ларка со мной не разговаривает, потому что мне пришлось выбрать Ларусю. Ларуське теперь мать запретит со мной дружить. Пшеничный, наверно, считает меня дурой. И дома пусто, скучно, ничего не хочется делать.
— Ты чо в комнату как мышь забилась? Не слыхать тебя.
— Я уроки, Ксения Никитична, делаю.
— Иди. К телефону тебя.
— Спасибо.
— «Спасибо». Ктой-то ей тут прислуги. За телефоном ейным бегать.
— Алло, Лар, ты?
— Можешь придти сейчас ко мне? Мне нужно кое о чем с тобой поговорить.
— А Ларуся у тебя?
— Откуда? Ее мать за что-то на целую неделю заперла. Даже пальто прячет, чтоб Ларуська гулять не вышла. Так ты придешь?
— Хорошо.
— Только не копайся.
Ура! Лара меня простила! Где мои ботинки? Шапка, варежки — вперед!
М— м-м… что-то у Ларки в голосе было необычное: какой-то затаенный смех. Может, показалось? Вряд ли. А вдруг у нее Пшеничный? Зачем же тогда меня звать? Чтоб выставить перед ним дурой: мол, поманили и сразу бежит? Да нет, это просто моя болезнь -во всем видеть Пшеничного. Хожу по улицам и всматриваюсь в каждое пальто, в каждую шапку: вдруг это он? Вон у того парня рост такой же. Нет, не он. А этот раскачивается также при ходьбе. Тьфу ты черт! Это вообще девчонка. Ну, все — хватит! Пора прекращать этот бред. Ведь прекрасно знаю, что он по Карла Маркса не ходит, а не могу не играть в эту идиотскую игру.
— Привет, ты что, на улитке сюда ехала?
— Что? Нет. А ты одна?
— Конечно. Кто тут может быть?
— А брат твой где?
— Почем я знаю, что я за ним бегаю? Ну, идем в спальню, туда бабуня соваться не будет.
— А под кроватью у вас что?
— Ну ты даешь, пришла в гости и сразу: «Под кроватью что?» Да ничего там нет: ящики и пыльный ковер. Удовлетворена?
— Ты мне хотела что-то сказать.