размокла и стала опять болеть. Барсик после маминого отъезда совсем исчез из сарая. Даже есть не приходит. Соседские дети сидят по своим домикам и не зовут меня больше играть. Бабушка лежит под двумя ватными одеялами и болеет ревматизмом.
— Проклятая дача. Угробит она меня, совсем угробит. Сколько раз говорила твоему отцу: купите финский домик и живите, как люди. Нет, ему, видите ли, как за границей подавай.
— Ба, ты что, на Лиговку собралась? А как же Барсик?
— Приедет мать, пусть сама и разбирается. А мне здоровье не позволяет в сырости жить. Знаете ведь, какой у вас климат, хоть бы буржуйку поставили. А то захламили времянку досками — черт ногу тут сломит.
— Мы скоро в красивом доме жить будем.
— Ау, внученька! Попомни мои слова: это чудовище из вас все жилы вытянет.
На Лиговке сразу было видно, что все вещи соскучились без нас. Книжный шкаф немного забыл меня. Книги смотрели сквозь стекло темные, недовольные. Зато диван стал еще прыгучее и мягче. Посуда в буфете так и звенела — дзинь ля-ля. Все вещи знали, что мы неправильно приехали, что нам положено еще отдыхать на даче, но они не собирались ябедничать. Я забралась на стол, прижалась лицом к черной тарелке, и мы с ней вместе запели: «Ах, Сама-ара городок, беспокойная я, беспокойная я, успокой же ты меня…».
Бабушка пришла с барахолки. За нею в комнату вошел большой дворник в белом фартуке и тетя Дуня. Они несли какой-то сундук. Наверно, это и было то «путное», что купила бабушка на клубничные деньги.
— Стыдно людей, такая большая девица, а спит на детской кроватке. Ноги уже вон торчат, а родителям дела нет.
А— а-а, значит, это кровать? Для меня. Раздвижная.
Дворник держал заднюю спинку, а тетя Дуня с бабушкой тянули к себе гармошку. Потом дворник и бабушка держали, а тетя Дуня тащила. Раздвинули. Получилась сороконожка. Дворник ушел. Мы все по очереди полежали на сороконожке. Бабушка едва сползла. Пришли Одноногая Фрида и ее дочка. Потом Угловая и Безмужняя. Все смотрели на верхнюю крышку с кнопочкой.
— Что, немецкая что ли?
— Почему немецкая? — обиделась бабушка. — Наша.
— А вот тут что-то не по-русски написано?
— Господи, чего только люди из Германии ни натащили! Мой, пехота, и тот три вешалки приволок.
Кровать собрали. Отодвинули в угол. Решили до приезда папы с мамой мою старую кровать не выкидывать.
И правильно. Все равно я сплю, поджав коленки, и вся матрасная длина остается мною не закрыта.
«…беспокойная я, беспокойная я, успокой же ты меня…». Что скажут папа с мамой, когда приедут? Не рассердятся ли?
Радио поет. Никто не приезжает. Наоборот бабушка уехала. А вместо нее опять появилась Ия. Сидит на книжном сундуке, расчесывает волосы, будто и не исчезала.
— Ия, ты где была?
— По людям мыкалась.
— Ия, ты читать умеешь?
— Умею, но не люблю.
Ия днем сидит, вечером идет к тете Дуне играть в лото. Скучно без мамы с папой.
Наконец— то, мама приехала! А за ней, будто сговорились, и папа.
И тут оказалось, что лето вовсе не кончилось.
И что мы снова едем на дачу. Только теперь живем не в сарае, а в маленьком чужом домике около почты. Окна в нем такие низкие, что чтобы со двора в них заглянуть, приходится садиться на корточки.
— Банька, ну чисто банька, — говорит про домик Ия.
И неправильно. Бани — большие как вокзал. В них может поместиться очередь в три этажа. А сюда влезаем только мы, стол и плита. Сад тоже крохотный. В нем только и есть что большая красная рябина.
По утрам, когда я просыпаюсь, папы с мамой уже нет. Они ушли строить дом. Ия сидит у окна и молча смотрит на рябину. Мне хочется ресницами еще немножко удержать в глазах сон, чтобы не нужно было вылезать из-под теплого одеяла и сражаться с платьем.
— Что, открыла свои чумазые глаза? Вылезай скорее мыть их. А то цыгане признают за свою и уведут в поле.
Ничего не поделаешь, придется вставать, пока не пришли цыгане. Мое коричневое платье, с которого состирались голубые цветы, по утрам меня не слушается. Даже руки устают держаться вверх, а оно то оказывается задом наперед, то на левую сторону. Приходится пустить закоченевшие руки погреться под одеяло, а потом опять возиться с недоодетым платьем. Ия не хочет помочь мне даже шнурки на ботинках завязать. Все смотрит на рябину. Ну и пусть, я и сама справлюсь. Вот только еще раз погрею пальцы под одеялом.
— Ия, давай попробуем ягод рябины. Они ведь спелые, раз красные.
— Рябина сладкая, когда ее морозцем ударит.
— Уже ударило, смотри какие у меня пальцы.
— Тебе ударило, а ей нет.
Я сажусь рядом с Ией у окна и целый день жду, когда рябину ударит. Ветер подкрадывается к листьям, птицы стаей садятся на ягоды, сумерки ползут, прячут дерево.
— Ия, почему ты все время расчесываешь волосы?
— Дык, вши же. Только мамке не говори, а то рассердится.
— У тебя вши из деревни?
— А почем я знаю? Их и в городе полно. Давай-ка я расстелю газетку и у тебя поищусь в голове.
— Я не хочу! Не буду — у меня ничего нет!
— Глупостев-то не говори. Вот если вшей не вычесать, они ночью у тебя в голове сеть сплетут и утащат тебя в Обводный канал.
— И что потом?
— И утопят.
У меня волосы короткие. У Ии — длинные, а у меня — короткие. Из таких неудобно сеть плести. Но, может, у взрослых они из длинных плетут, а у детей и из коротких получится? Облепят тебя всю и поволокут ночью. Баба Дуня в городе тоже все свою косицу расчесывает. Может, у нее тоже вши? Надо сбегать к маме спросить про сеть. Нет, про это стыдно спрашивать. А если еще папа услышит, он может рассердиться. Или высмеивать меня начнет — это еще хуже.
Иин фартук невкусно пахнет хозяйственным мылом и кухонными тряпками. Газета пахнет лучше — буквенными красками. Вшей должно быть очень-очень много, чтобы сеть сплести, а потом тащить до Обводного канала. Человек спит, ничего не знает, а они его всего-всего облепляют, копошатся, лапами и усами шевелят и за волосинки тянут, тянут сначала с кровати. Потом каждая вшина берет по волосинке, и они тянут, тянут и бух тебя в черную грязную воду. А потом каждую весну из Обводного утопленников вытаскивают.
Ия начинает растапливать плиту. Дым лезет в нос, в глаза. Мы вместе чистим картошку для супа. Потом приходят в мокрых заляпанных известкой комбинезонах папа с мамой. Садятся на наше с Ией место у окна. Смотрят друг на друга. Потом папа сгибается и начинает беззвучно трястись от смеха. Мама откидывается к стене и тоже хохочет. Мы с Ией ничего не понимаем, но тоже смеемся так, что начинает в боку колоть. Папа серьезно оглядывает нас, будто это не он первый начал, и показывает жестами, что если его сейчас не покормят, он съест стол, скамью, Ию и меня. Вечером, когда мы ложимся спать, мама греет