машина получилась и полетела. Вот это главное! — Он тяжело вздохнул, а потом почти бессвязно выпалил единым духом:
— Юлик, ты вот что… Ты зла не держи. На меня самого все как с неба рухнуло… Есть, знаешь, такое, когда не мы решаем. И не ты, и не я! Конечно, с нею тебе было бы покойнее. Ты бы не допустил, чтобы вот так…
Томилин ничего не понял. И Шубин сдержанно, но более внятно сообщил, что считает Лялю своей женой и надеется, что Томилин примет это как должное.
Чувство стеснения и стыда, которое мучило Томилина с той секунды, как он узнал Шубина, как-то сразу ушло — родилась злая растерянность. «Боже мой! Да нет, нет, не может такого быть! Не должно!» — думал он недоуменно. И в то же время именно сейчас понял, почему изменила к нему свое отношение Ляля. Но где-то в самой глубине души жило сомнение: неужели? Именно Шубин — громоздкий, усталый, с морщинками под глазами, с выпирающими скулами на темном от загара лице, рано стареющий, вечно погруженный в свои мысли, невнимательный. Шубина предпочла Ляля, а не его — умного, обаятельного, импозантного?
У Томилина перехватывало дыхание. Шубин же посматривал совсем не виновато, а мягко, дружелюбно. И Юлий невольно подметил, что в Модесте есть что-то детское, открытое, простодушное, подчас даже наивное, а вот он еще в гимназии слишком часто чувствовал себя намного старше своих лет…
В печи уютно потрескивали дрова. Томилин смотрел на огонь и слушал, как с кем-то спорил Шубин, всем существом своим ощущая приближение смертельной опасности, которая неизбежно надвигается откуда-то из ночи. Он знал, что она придет, потому что предчувствия его никогда не обманывали. И с сосущей тоской думал о том, что сейчас здесь, на этом аэродроме, вдруг рухнуло все, что он возводил всю свою сознательную жизнь; виртуозная красота математического расчета, белизна отличного ватмана, податливая твердость чертежного карандаша, рождение нового механизма, собирание из малых частиц единого целого — того, что называлось аэроплан. И еще его беспокоила мысль о том, что надо будет уговорить летчика, чтобы он взял в самолет и Шубина. То, что Томилин улетит в Петроград последним самолетом, было решено еще вчера.
Но все изменилось в одну минуту. Четко и ясно разорвала тишину очередь из пулемета. Они выбежали и увидели, что на аэродром, кособочась и подпрыгивая на застругах, въезжает вереница саней, на которых лежат раненые. Здесь были и солдаты в шинелях, и красногвардейцы в черных пальто. Впереди саней шел командир на лыжах. Сплевывая кровавую слюну из разбитого рта, он прохрипел, что принял ночной бой с немецкой колонной и требует погрузить раненых в самолеты.
Летчик поглядел на раненых и решительно сказал:
— Погружайте.
Глядя, как в обозначившийся в рассвете четкими контурами «Муромец» сверх всяких норм грузят раненых — их было двадцать шесть человек, — как снимают для облегчения с борта пулеметы, Томилин понял, что вряд ли его теперь возьмут, и стоял в растерянности и ожидании.
Шубин, щелкая затвором трехлинейки, удивленно спросил:
— А вы что же, Юлик? Не с нами?
Только тогда Томилин разглядел, что возле костра солдаты и матросы вскрывают цинки с патронами, из ящика разбирают винтовки, а на снегу лежат ручные бомбы ярко-зеленого цвета, похожие на игрушки.
Потом он смутно помнил, как взял винтовку и, подчиняясь чьему-то крику: «В цепь! За мной!», побежал, спотыкаясь, куда-то в сизый рассвет. Шубин бежал рядом, отрывисто дыша и мелькая полами черной шинели. Лицо его было удивительно спокойным.
На краю аэродромного поля они упали в снег. Позади тотчас же застучал пулемет, и над их головами просвистели пули. Все стреляли, и Томилин тоже стрелял, не целясь, потому что не видел ничего.
Потом стало тихо, и он услышал, как урчат прогреваемые моторы. Шубин лежал рядом на спине и, вынимая из карманов, деловито защелкивал в обойму патроны.
— Боже мой! — глядя на него, негромко забормотал Томилин. — Ну что мы с вами можем, Модест Яковлевич? Зачем мы здесь? Себя губим! Нам же богом дано такое, что другие только во сне увидеть могут! Мы инженеры, творцы, строители! Мы просто обязаны себя сохранить…
Шубин глянул недоуменно, хмыкнул:
— Это у вас пройдет. Первый раз под пулями? Дело понятное. Но поймите, что сейчас честнее и нужнее брать в руки оружие и гвоздить! Да вы не беспокойтесь, это ведь не бой еще, а так, репетиция…
Томилин чуть привстал и вдруг увидел на дороге немцев. Воздух над головой дрогнул, что-то просверлило его и лопнуло за спиной. В голову сзади сильно ударило. Небо стало переворачиваться, и, падая, он успел увидеть над полем белый расплывающийся дымок шрапнельного разрыва.
На глаза потекло горячее. Шубин метнулся, сорвал его шапку, вгляделся, растерянно забормотал:
— Ах, Юлий, Юлий…
Потом он перевязывал голову Томилину, вел его, подпирая плечом и тяжело дыша в ухо, к «Муромцу», который уже содрогался, окутанный выхлопами моторов.
— Не хочу… — упрямо сказал Томилин.
— Ты должен, Юлий… Ты улетишь! — ободряюще бормотал Шубин.
И тут снова ударил разрыв. Над головой засвистело, снег вокруг них мгновенно стал рябым, а Шубин вдруг начал криво оседать на землю, лег боком, прижимая к животу руки, потом застонал, сел, но рук не отнял, а с удивлением смотрел, как впитывается в снег темная кровь…
Из изорванной шинели спереди мокрыми клочками торчала вата, свисали какие-то рваные лоскутки, широкое лицо Шубина бледнело и наливалось синеватой прозрачностью.
— Уходи! Быстрее… — прохрипел он, не открывая глаз.
И Томилин, как будто так и надо было, не понимая еще, что делает, не оглядываясь, побрел к самолету, протянул руки, его подхватили, затащили в кабину. Он шел, шатаясь, по чьим-то ногам туда, к кабине, но вдруг словно очнулся и тут же рванулся назад, закричал:
— Я не хочу! Не могу! Пустите меня!..
Но его слабый крик потонул в шуме моторов. Машину сильно затрясло и озарило ярким желтым светом. И Юлий понял, что это жгут оставшиеся самолеты…
К дому Голубовских на Литейном он добрался только к вечеру. Его раза три останавливали рабочие патрули, проверяли документы, слушали объяснения и отпускали. Ему это надоело и, едва завидев очередной патруль, который плясал вокруг костра на перекрестье улицы, греясь, сворачивал в арки подъездов и шел дворами.
Парадное трехэтажного дома было заколочено изнутри досками. Он решил войти в дом с черного хода, но и тот оказался запертым. Оконце светилось только в дворницкой, и он постучался туда.
За дверью долго молчали, потом сиплый женский голос с восточным акцентом спросил:
— Кто ты такая? Какая такая инженера? Не зарэшешь?
Наконец женщина отворила. Перед ним стояла толстая татарка Фатима, жена дворника. Она провела его через сени в дворницкую. Здесь было жарко натоплено, на кровати сидели трое татарчат и глазели на Томилина черными веселыми глазками-бусинками.
Дворницкая была наглухо забита вещами: чемоданами, скатанными коврами, картинами, вазами, бронзой.
— Чье это? — удивился Томилин.
— Хозяева, кто в квартирах жил, несли, — сказала Фатима. — Говорят — береги! Мы вернемся! Мужа взяли… Говорят, пусть понесет за границу вещи, мы много дадим, он вернется. А он не вернулся!
Томилин спросил, где доктор Голубовский.
— Зарезали! — сказала она, помолчав. — Царство небесное! Хороший был доктор. Одна баба шибко трудно рожала, к ней пошел ночью. На нем была шуба дорогая. Я ему сколько раз говорила — не ходи в шубе по ночам! Шубу сняли, все сняли, совсем голый в снегу лежал… Дочка сильно убивалась, я думала, не переживет.