Устремив на меня свой знаменитый прищуренный 'пулевидный' правый глаз, он зловеще сказал:
- Ага, так, так! Книжечками интересуетесь?
- Да, - виновато признался я.
- Прекрасно! - сказал Леонид Миронович и взял меня под руку. - Здесь сегодня ничего хорошего нет, а вот, говорят, напротив, у Кузьмича...
Леонидов был страстным книжником и знал по имени-отчеству всех букинистов Москвы. Он собирал издания 'Академии' и книги по театру, а я поэзию. Мы, так сказать, не были конкурентами (да и возможности у нас были, разумеется, разные), и после занятий - а Леонид Миронович репетировал с нами 'Плоды просвещения', где я исполнял роль гипнотизера Гроссмана - он иногда, если был в хорошем настроении, предлагал мне:
- Пройдемся, Саня, по книжкам? Один из таких походов я запомнил особенно хорошо, этот пронзительный весенний день - с холодным ветром и ярким солнцем. Только что, на занятиях, Леонидов похвалил меня за какой-то этюд - и теперь я шагал рядом с ним, возбужденный, радостный, и без умолку трещал о ролях, которые я мечтаю сыграть.
Я не слишком утруждал свою фантазию, а просто, почти без изменений, повторял репертуар легендарного провинциального актера на амплуа
'неврастеников' Павла Орленева, мемуарами которого мы все тогда зачитывались: Треплев в 'Чайке', Освальд в 'Привидениях' Ибсена, 'Орленок' Ростана.
Леонидов шагал, посмеиваясь - большой, грузный, постукивал палкой. А потом он вдруг остановился, положил руку мне на плечо и сказал:
- Вот что... Ты теперь уже взрослый, на второй курс переходишь... Можешь попросить завтра в канцелярии - скажи, что я разрешил, - свое заявление о приеме и мою на нем резолюцию? Почитай!..
...Я держал в руках свое заявление, я читал и перечитывал надпись, сделанную Леонидовым, - красным карандашом, крупным, угловатым, каким-то готическим почерком:
- 'ЭТОГО принять обязательно! Актера не выйдет, но что-нибудь получится! Л. М.'
Сердце мое было разбито. На несколько дней. Свойственное мне до седых волос легкомыслие и вера в то, что все еще как-то обернется к лучшему, заставили меня усомниться в справедливости слов Леонидова.
Я пробыл в Студии еще целых три года.
...Странное это было заведение - последняя Студия гениального мастера, последнее детище величайшего актера и режиссера, одного из основателей Московского Художественного театра, создателя прославленной и изучаемой во всем мире 'Системы Станиславского'.
Странное это было заведение, очень странное!
Ну, например, - едва ли не треть педагогов Студии состояла из близких и не очень близких родственников самого Константина Сергеевича Станиславского. Предмет 'Мастерство художественного чтения' вела Зинаида Сергеевна Соколова - несостоявшаяся актриса, родная сестра Станиславского. Брат - милейший старик - Владимир Сергеевич Алексеев занимался с нами и вовсе загадочной дисциплиной - правилами истинно-московского произношения.
Был Владимир Сергеевич рассеян до чрезвычайности. Однажды мы поднимались с ним вместе из гардероба на второй этаж, где находились учебные классы Студии.
И вот, пройдя несколько ступенек, Владимир Сергеевич, с которым я уже здоровался в гардеробе, остановился, поглядел в мою сторону, мило улыбнулся и протянул руку:
- Здравствуйте, голубчик, здравствуйте! Как поживаете?
- Спасибо, Владимир Сергеевич, здравствуйте, хорошо !
Пока мы успели подняться наверх, эта процедура здорования повторилась раз пять, не меньше.
Была еще в Студии какая-то сгорбленная и скрюченная старушенция, уже из дальних родственников, которая обучала нас пластике движения. Была и другая старушка - шепелявая, картавая и злая, - она занималась с нами постановкой голоса.
Уроки эти мы ненавидели страстно - в течение часа старуха негнущимся пальцем выдалбливала на рояле простейшие трезвучия, а мы должны были, с разной степенью громкости, тянуть за нею:
- Ми - ма - мо!.. Ми - ма - мо?..
Но конечно же, конечно - были и Станиславский, Леонидов, Подгорный, Книппер-Чехова, были опытнейшие педагоги и воспитатели Раевский и Карев, были студийные вечера, на которых мы, совсем рядом, могли видеть и слышать великих актеров Москвина, Качалова, Тарханова...
И тем более, многие причастные к Студии - и я в том числе - не раз задумывались над таким простейшим вопросом: как случилось, как могло случиться, что из тридцати человек, отобранных из трех тысяч (потом еще было два набора, и всего на драматическом отделении - а существовало еще и оперное - занималось человек пятьдесят), что из этих избраннейших из избранных, из этих счастливчиков, которым завидовали студенты всех театральных школ - как случилось, что из них не вышло ни одного, ни единого сколько-нибудь значительного актера, за исключением разве что Михаила Кузнецова, который сразу же по окончании Студии ушел работать в кино.
Ответ, как я теперь думаю, прост: никого по-настоящему и не интересовало - станут студийцы актерами или не станут. Нам преподавали актерское мастерство, как же иначе! - но были мы, в сущности, деревянными фигурками на шахматной доске, именуемой пышно 'Театром - Храмом', мы были подопытными кроликами, на которых Константин Сергеевич Станиславский проверял свою последнюю теорию - 'теорию физических действий'.
Писалось об этой теории достаточно много, а в двух словах сводилась она к следующему: правильные физические действия должны привести исполнителя к правильному поведению, правильное поведение - вызвать правильное состояние, правильное состояние - помочь обрести правильные слова.
Я сам каждую неделю принимал участие в репетициях 'Гамлета' под руководством Константина Сергеевича.
Распределение ролей никакого значения не имело : роль Гамлета была почему-то поручена девушке, Ирине Розановой, я - восемнадцатилетний, худющий, как щепка, изображал короля Клавдия.
Заучивать шекспировский текст нам было строжайшим образом запрещено. Предполагалось, что если мы будем правильно действовать, в соответствии с сюжетом пьесы, то и найдем, в конце концов, правильные слова.
Разумеется, многие из нас жульничали. И я жульничал чаще других.
Пользуясь своей хорошей памятью, я время от времени вставлял в ту чудовищную ахинею, которую мы все несли, - подлинные, хотя и слегка ритмически измененные шекспировские слова, и тогда Константин Сергеевич радостно улыбался, хлопал в ладоши и с глубоким удовлетворением говорил:
- Вот, видите - Саня правильно действовал и он нашел почти правильные слова.
...Много лет спустя, когда я, наконец, прочту удивительный 'Театральный роман' Булгакова, я узнаю и этот особняк в Леонтьевском переулке, и фойе-прихожую с вечно раскаленной печкой, и маленький домашний театральный зал, и кабинет Константина Сергеевича, где проходили наши репетиции.
Но если в годы действия 'Театрального романа' еще возможно было такое чудо, как приезд Ивана Васильевича (то-бишь Константина Сергеевича) на репетицию в театр, то в годы последней Студии Станиславский никуда и никогда из дома не выходил.
Запершись в своем особняке, отгородившись от всего света, он жил в иллюзорном, совершенно нереальном мире, где единственной святыней, началом всех начал и смыслом всех смыслов было некое 'Театральное Искусство' с большой буквы, которому он истово продолжал служить до глубокой старости, тогда как 'там'...
Презрительная усмешка и великолепный жест большой выхоленной руки давали нам понять, что под словом 'там' подразумевается нынешний Художественный театр, которым заправляет единолично Владимир Иванович Немирович-Данченко и где ставятся какие-то немыслимые современные пьесы, названия которых и запомнить-то невозможно.
У нас в Студии подобные глупости не допускались. Если художественное чтение - то 'Семейное счастье' Толстого или, на худой конец, - 'Герой нашего времени' или 'Стихотворения в прозе' Тургенева.
Если пьесы, то - 'Три сестры', 'Плоды просвещения', 'Гамлет' и 'Ромео и Джульетта'.