что уже — жила, прожила, постарела, вернулась; жизнь слишком увлекала и отвлекала меня. Но иногда оно настигало, как волна прибоя, сбивающая с ног неудачно выходящего в шторм на берег неопытного пловца. В данном случае то был ответ на ключевое слово, почти тестировка. То были не лучшие для меня времена; в дачной местности, полной сосен, разговаривала я со старой соседкою. «Жизнь уходит в песок», — сказала мне восьмидесятишестилетняя женщина, жалуясь на невесток и внуков. Знакомые психологи к тому моменту объяснили мне, что в каждом фильме, в каждой книге, в каждой не впрямую задевающей его ситуации человек отождествляет или ассоциирует себя (почти полностью бессознательно) с кем-либо из героев либо действующих лиц. Я ни с кем себя не отождествляла и не ассоциировала, ни с одинокой старухой, ни со своевольными молодыми женщинами, ни с юными легкомысленными внуками. Разве что с песком, в который уходит жизнь.
— Жизнь уходит в песок, — сказала я Косоурову. — Где вы?
— В Средней Азии, — отвечал он.
— Вы изучали там пыль Туркестана.
— Это был другой Туркестан. Совсем иной. Тогда я уже ничего не изучал. Нас этапировали. Видите ли, арестованных, каторжников, вроде меня, иногда катали в телячьих вагончиках по стране. Только что вы сидели в каталажке в родном городе, а вот теперь вы в Сибири, а потом нечистая сила мчит вас в Среднюю Азию, а из тамошней тюрьмы — опять за Урал.
— Зачем?
— Низачем. Просто так.
После паузы он сказал:
— Для меня песок — азиатское место, где можно забить беззащитного арестанта ни за понюх табаку, тоже просто так; и, верите ли, он был замечательный человек, а убийцы — тупые роботы с прикладами и в сапогах.
Быстро темнело, зажигались фонари.
— Просьба моя такая. Послезавтра вы пойдете на Литейный в «Старую книгу», возьмете там с полки, которую я укажу, книжку Сабанеева, купите ее, деньги я вам сейчас дам, достанете из книжки конверт с письмом, переложите вот в этот конверт, в ящик кинете после полудня следующего дня, а я заберу.
Тон его был безапелляционный, каким не с просьбой обращаются, а приказы отдают.
— Письмо из прошлого.
— Да.
— А сами вы не можете пойти в «Старую книгу»?
— Нет.
— Почему?
— За мной следят.
— И сейчас?! — вскричала я.
— Нет, «хвоста» не было.
— Вы меня завербовали?
Он рассмеялся.
— Мне некуда вербовать вас, голубушка. Я кустарь-одиночка. Я вас просто шантажирую за вашу хулиганскую выходку с моим средством передвижения.
— Я никому не скажу…
— Однако со Студенниковым вы свой подвиг обсуждали.
— Он никому не скажет.
— Вот это правда.
Мы шли через пустырь.
— А вы видели его бумажных змеев? — спросила я, и дрогнул голос мой.
— Вы влюблены в него? — ответил мне Косоуров вопросом на вопрос.
— Да…
— Нет уверенности, что вы Студенникова когда-нибудь соблазните. Ох, как вы покраснели. Даже в этой тьме видно. Ладно, не обижайтесь на старого дурня. Так я жду письма.
И он исчез за углом.
Я заспешила домой, щеки и уши горели, я твердила (невесть почему) вычитанную в театральной программке фразу, коей заканчивалось краткое содержание оперы «Евгений Онегин»: «В смятении и тоске Евгений остается один». То-то бы Пушкин хохотал.
С трудом дождалась я послезавтрашнего дня и, прискакав в «Старую книгу», обнаружила мирно соседствующие на нужной полке две книги: «Охотничий календарь» Сабанеева Л. П. и «Психологию музыкально-творческого процесса» Сабанеева Л. Л. Первая — конца ХIХ века, вторая без года издания на обложке, зато с названием издательства: MACHINA, СПб — и для старой книги слишком новенькая. Я не решилась под взорами двух продавщиц (полными подозрений, как мне казалось) листать книги в поисках эпистолы, купила обе, дорысила до прибившейся к деревянному забору у цирка облупившейся старой скамьи напротив Инженерного замка, обрела искомый тускло-серый конверт с двумя авиаторами на маленьких темно-синих марках (почерк мне уже был знаком по предыдущему посланию из прошлого), переместила письмо в выданный мне новый конверт, помедлив и покурив, поозиравшись. Медленно, ощущая свинцовую тяжесть подошв, добрела я до трамвайной остановки, отправилась, динь-дилинь-блям, о веселое звяканье трамвая, в свою почтору за корреспонденцией. Долог был путь мой трамвайный, дождь омывал окна, казалась я себе глупой рыбой, влекомой незнамо куда в невеликом аквариуме своем.
Рассеянно открыв книгу для охотников, я зачиталась, дурное настроение мое прошло, я уже загибала углы особо понравившихся страниц (дурная привычка всей жизни), в полном веселии, с сумкой, полной писем, пошла обходить свой участок, косоуровский конверт водворила на место раньше указанного времени — и с улыбкой вошла в один из коридоров «Слезы социализма».
Коридор, выкрашенный омерзительно-голубой дурдомовской краской, смутил меня, как всегда. Снова пробежали мимо меня с двух сторон вечно бегущие в разные стороны и встречающиеся фигуры: полубезумная старушка с ночным горшком с крышкою и коммунальный дядька в лыжной шапочке, в руке закопченная сковорода жареной картошки со шкварками, благоухающая луком и маргарином. Он невнятно поздоровался, она, как всегда, лепетала, улыбаясь: «Детка, детка…»
По обыкновению, глядя на коммунальную юдоль со стороны, я пугалась помеси больничного с тюремным, люди сведены были вместе то ли преступлением, то ли безумием, то ли неопределенного диагноза патологией.
Я шла по коридору, у меня привычно кружилась голова. Остановившись, я достала сабанеевский «Охотничий календарь», открыла наугад, стала читать, успокоилась; тут вышел Наумов.
— Что читаем?
— «Другие подвывалы, — прочла я вслух, — при вытье закрывают рот с обеих сторон, делая как бы рупор и соединяя и разъединяя ладони по мере надобности. Настоящие мастера вовсе не прибегают к помощи рук и подвывают волков просто ртом, но всегда тоже запрокидывая голову назад для большей интенсивности воя. Вообще подвывать следует всегда в тихую погоду и только при небольшом ветре, стараясь подвывать по ветру».
Он пришел в полный восторг, затащил меня за руку в комнату, поставил на пол чайник, выхватил с полки книгу и приготовился в свою очередь прочесть мне выдержку вслух. У окна курил Студенников, очень серьезно на меня посмотревший и сказавший свое — чуть губы поджав, длинные ресницы приопустив — «здрасьте».
— Добрый день, — отвечала я, чувствуя, что бледнею и, как мне казалось, всем своим видом показывая, что мне никакого дела до Студенникова нет.
— «Через полчаса после заката, — читал Наумов, — подвывало усаживается предварительно за кусты, за дерево, вообще за какое-нибудь прикрытие и выслушивает, все ли тихо кругом; затем он припадает на колени, тихо откашливается в шапку, чтобы не испортить неуместной перхотой колено подвыва, прижимает большими пальцами обеих рук слегка горло, а указательным сжимает нижнюю часть носа и начинает выть протяжно, сначала дико, гнусаво и скучливо и, постепенно давая волю груди, все выше и громче».
— «Курляндские брудастые, — откликнулась я, — были много мельче, головастее, прибрюшисты,