ели их на лавочке променада неподалеку от памятника Ришелье.
— Я голодная как волчица.
— А я как волк.
Мы побрели по солнечным улицам в поисках столовой и в итоге пообедали в ресторане «Одесса», днем работавшем на столовский манер, включая в меню недорогие блюда; в этом самом ресторане некогда пил вино Куприн. Мы проследовали через дубовый вестибюль (я оробела, по правде говоря) во внутренний дворик. Столики, крахмальные скатерти, вышколенные бесшумные официанты, журчание фонтана.
— Ты читал «Альгамбру» Ирвинга?
Что было спрашивать, конечно же, нет.
— Я хочу вина.
— Кто пьет на жаре? Тоже мне, любительница абсента.
Официант принес мне бокал «Гратиешти» и мороженое.
Когда я доела свой пломбир, Студенников положил передо мной голубой конверт.
— Что это?
— Билет на самолет.
— Когда самолет?
— Через три часа.
— Я не полечу.
— Полетишь как миленькая. Родители беспокоятся. И вообще, тебе пора.
— Я думала, завтра увижу, как запускают бумажных змеев.
— Увидишь когда-нибудь.
Я привезла домой бусы из ракушек, голыш с черноморским пейзажем и сочинения Метерлинка. В Ленинграде шел дождь, было холодно, я замерзла в легком плаще, не отказалась бы от романтической перспективы помереть от пневмонии с условием, что он будет стоять на коленях возле моего одра, то есть койки, и признаваться, цветы запоздалые, мне в любви.
Засыпая, я вспомнила пьесу «Пушкин в Одессе» и расхохоталась вслух, потому что на одесской вывеске мы прочли: «Музей О. Пушкина», то бишь Олександра. А неподалеку от загадочного музея южной смоляной ночью видали мы негра: навстречу в полной тьме (черное на черном) шли белый воротничок без головы и манжеты без рук, человек-невидимка.
Неужели чутье подводит меня, и Студенников меня не любит? Зачем, зачем он меня отослал?! С этим я уснула, обняв подушку.
Все они были подняты в снящийся мне пронизанный светом воздух юга; веселые, беззаботные люди запускали их на приморском берегу.
Летели посвященные братьям Райт простые летуны и подражающие самолетам фоккеры, парили расписные бабочки, фениксы, птеранодоны, витали многоступенчатые центипеды (дискретные, как время), октопусы с драконами помавали ленточными хвостами.
Толпа растаяла, мы со Студенниковым были одни под небом бумажных змеев, завороженные траекториями взглядов своих, коими управляли мотыльки, реющие над нами, точно стаи археоптериксов.
Назавтра Наумов встретил меня на улице.
— Я все думаю о тебе, эхо будущего. Ты ведь со своим знанием, что будет послезавтра, как в крепости живешь.
— Я не знаю, что будет послезавтра, только то, что будет через двадцать лет…
— Что так печально смотришь? А ну-ка, спой мне одну из твоих песенок.
Я послушно запела:
— Ай, молодца! — воскликнул он. — Да откуда ты знаешь, что блаватки и волошки — это васильки?
— Даля почитываем, — отвечала я, польщенная.
Холодно было в начале июня. Я поехала с подружками на дачу — участок убирать, снег реял в воздухе, редкие снежинки падали на цветущие яблони.
Я вспоминала постоянно, как Студенников сказал мне в Измаиле:
— Когда любовь становится богом, она становится бесом.
— Для чего ты мне это говоришь?
— Никто, кроме меня, тебе этого не скажет.
Под осыпаемым снегом яблоневым цветом подружка поведала мне, что едет в археологическую экспедицию в район Тувы с эрмитажными археологами на курганы, им нужны художники: делать обмеры, рисовать скелеты на миллиметровке, интересно, долгий поезд в Сибирь, поехали со мной.
— Я уже ездила на долгом поезде из Сибири, а теперь — надо же — противоходом — экспедиция в детство…
— Зимовка — командировка в молодость, — говорил собиравшийся на север Косоуров.
— Поехали, поехали, я за тебя словечко замолвлю, наш начальник экспедиции — редкий талант, его фамилия Грач, есть такая в твоей коллекции?
— Только Дрозд, Сорока и Сова.
Поезд шел на восток, на красный угол солнца, днем я писала Студенникову письма, ночью мне снилось восхождение альпинистского отряда на неведомую вершину, а перед сном разыгрывала я мысленно сцены объяснений и свиданий с любимым моим. Болтливые ли письма мои, сновидения с героем не моего романа, пересечение ли временных поясов, толщи пространств действовали на меня подобно наркотику? Я приехала как пьяная, без сил, обесточенная, при этом — в своеобразной эйфории.
В последнем моем вагонном сне Абалакова застала в горах метель. Крутила непогода, сыпалась снежная крупа, зажженный фонарь кое-как освещал палатку, спальные мешки, две фигуры замерзших альпинистов да томик Пушкина с историей Гринева. Евгений взял с собой в горы две книги: «Капитанскую дочку» и Тютчева. Прочитав вслух: «И бездна к нам обращена с своими страхами и мглами, и нет преград меж ей и нами», — он поднял на меня глаза. Я проснулась, глянула с верхней полки в окно, разнотравье и разноцветье сибирского луга обратилось ко мне, как в детстве. Я ехала
Мы направлялись в одну из экспедиций, копавших скифские курганы в местности, подлежащей затоплению. После постройки гигантской электростанции на Ангаре должно было затопить земли у Ангары и у Енисея. Деревни, предназначенные к захоронению на дне морском (я думала именно так, «морском», хотя какое море? рукотворная хлябь наподобие той, что похоронила северные деревушки вкупе с городом Калязином, где от жизни множества людей, огородов, полей да кладбищ осталась только верхушка Калязинской колокольни, пугающая впечатлительных туристов, чуть наклонившаяся, аки башня Пизанская), еще стояли на местах, обмерев. Жителей их пока не превратили в беженцев по прозвищу «утопленники»; а мы двигались к колдовским кромкам еще не обобранных (или обобранных частично), тоже обреченных уйти на дно скифских могил. Да, скифы — мы, да, азиаты — мы, — с раскосыми и жадными очами.
В один прекрасный день я подумала, стоя на краю раскопа: сибирские золотопромышленники, должно