— Браво, рыжая! — крикнул археолог Андрей.
— Какая странная песня, — сказал Грач. — Какая вы, Инна, странная девушка. Пойдем, Сева.
Он поднялся и ушел, сын пошел за ним.
Я долго не могла уснуть, ворочалась, перебирала ворохи слов, мечтаний, мелких забот, воспоминаний. Послышался шорох, шум шагов, я выбралась из спального мешка (холодны были ночи), выглянула из палатки. Мимо, крадучись, шла скифка, бесшумное скуластое привидение с узорчатым мешком. Я нырнула в спальный мешок, зажмурилась, тотчас уснула. Утро было привычным, знобкое, не успевшее набраться дневной жары неуютное утро оголодавших от ночной свежести кочевников.
— Горшок пропал! Горшок пропал!
— Кто-то украл горшок греческий, самый сохранный…
— Это скифка… — проговорила я. — Я ее у палатки видела.
— Поподробнее, — потребовал Грач, заинтересовавшись.
Я поведала о ночном видении своем.
— Сейчас мы эту скифку. Вася, заводи мотор!
Грач умчался в Сорокино, чтобы через полчаса вернуться с отобранным у одной из баб греческим сосудом, стащенным ею для хозяйственных нужд.
В тот день на грузовике с продуктами приехал за своим старшим братом тувинский мальчик.
— Брата дома ждут…
— Как то есть ждут? — спрашивал Грач. — Он тут на работе. Я его нанял. Он за работу деньги получает. Ему разве деньги не нужны?
— Надо ему назад ехать…
— Это еще почему?
— Нельзя ему тут работать…
— Отчего же нельзя-то?
— Бабушка не велит…
— Да кто она такая, эта ваша бабушка?
— Она шаман, — с неожиданной твердостью произнес мальчик.
Грач задумался.
— Что она говорит? — спросил он после паузы. — Почему твой брат должен отсюда уехать?
— Бабушка говорит: грабители мертвых грабили, нехорошо. Ограбить мертвых нехорошо. Но опозорить мертвых совсем плохо.
— Кто их позорит?
— Ты, начальник…
— Я?
— И твои люди. Бабушка говорит: нельзя выкапывать кости мертвых, фото с них снимать, всем показывать. Это оскорбление. Мертвые не простят.
— А если я твоего брата не отпущу?
— Сначала ночью будет большой ветер.
Грач не стал уточнять, что будет потом.
— Завтра уедешь без брата, передашь привет бабушке. Зови ее в гости, я с ней поговорю.
Мальчик стоял, опустив голову.
Ночью в моем сне на гору Туран упал Тунгусский (как называли его после падения — Туруханский) метеорит. Полыхала атомным светом ночь, горела трава на сотрясшейся земле, горели машины, деревья, наши пожитки, мы бежали на юг. Я проснулась с криком. Ветер сотрясал палатку.
Мне было тошно, я не знала, почему меня занесло в эти края, что делаю я тут, возле выкопанных костей диких мертвецов трехтысячелетней давности, на земле, которую должны невесть зачем затопить мертвой водою, вдалеке от родных, от Студенникова, в парусиновом шатком шатре. Я рыдала, кричала, меня била дрожь, перепугавшаяся подруга побежала за помощью, мне влили в рот мензурку спирта («пей быстро, быстро, не раздумывай, не дыши»), ожог, для чего это, но я утихла, голова была ясная, ноги отказали начисто, слезы высохли. Рядом со мной сидел археолог Витя, гладил меня по голове. Накануне вечером мы пели ему собственного сочинения песню с тувинским акцентом: «Добрый дядя Видя…» Он что-то говорил мне, я плохо его понимала, он утешал меня, кажется, он был влюблен в меня немножко, он целовал мне руки; тут вошел Грач.
— Виктор, палаткой ошиблись, идите присмотрите за своей, ветром снесет. Что это вы тут расселись, как оперный солист? Инна, все хорошо?
— Ноги не идут… от спирта…
— Сейчас уснете, проспитесь, все пройдет.
— Во сне… метеорит упал на гору…
— Главное, чтобы наяву не рюхнулся, — он улыбнулся своей фирменной грачевской улыбкой, привораживавшей всех независимо от пола и возраста.
Сквозь шум ветра, хлопанье брезента, голоса я слышала, как удалялся он от нашей палатки, насвистывая, похлопывая веткой по голенищам сапог.
Проснулась я позже всех — в штиль, под голубым небосводом.
В первую минуту мне показалось, что Витя в ночной палатке, удаляющийся насвистывающий Грач, и ветер, и ураган — все сон; но я была одна, все работали, мне дали отдохнуть после истерики и рюмки спирта. Тут из будущего сознания, бывшего для меня прошлым, я, выйдя сиюминутно из настоящего, сосчитала в настоящем: мне девятнадцать лет, Вите двадцать два, Грачу тридцать пять; мы все отчаянно молоды и не чувствуем этого.
С альбомом миллиметровки присоединилась я к подруге.
— Уехали внуки шаманки, отпустил парнишку Грач, — поведала она мне, старательно отрисовывая шейный позвонок мужского скелета, — да еще один рабочий убыл, приболел; велено было Вите привезти двух человек вместо них.
Вечером, по обыкновению, сидели мы у костра, речь зашла о любимых книгах.
— Одна из моих любимых книг, — сказала я, — «Два капитана» Каверина. С детства самый интересный в ней эпизод был для меня связан с сумкой погибшего почтальона. А я весь этот год проработала на почте. В «Двух капитанах» мальчик заучивал наизусть не дошедшие до адресата письма капитана Татаринова (к тому моменту экспедиция Татаринова пропала, его «Святая Мария» затерта была льдами, капитан со всей командой, почти со всей, погиб). «Друг мой, дорогая моя, родная Машенька! Неудачи преследовали меня…»
— У Татаринова был прототип, — сказал Грач. — И один из двух оставшихся в живых членов его экспедиции долгое время ходил боцманом на одном из пароходов Енисея. Вон там, за нашим ериком, небось сосны еще целы, которые он мог при желании в бинокль наблюдать. И глядел этот человек, что-то знавший о гибели экспедиции, да не сказавший, то на каменный правый берег, то на левый польский, с полями да половодьями. На левом берегу вороны, на правом — трясогузки.
— На каком ходил? На композиторах?
Мне уже рассказали, что все большие белые енисейские пароходы почему-то носили имена композиторов; вот только не сказали каких.
— Думаю, на посудине поскромнее.
— Как печально. Север, погибшая экспедиция, беглый боцман, чужие письма. Поющие, а поющие, спойте что-нибудь, сил нет, мы подпоем. Лучше про любовь.
— Правильно, про любовь! Ведь все парные могилки-то откапываем! Муженек на левом боку, а под боком женушка, тоже на левом.
— Они жили долго и умерли в один день! — воскликнула моя подружка.