созиданию. (Двойные требования так трудно удовлетворить!) Он всегда обвинял себя в том, что никогда не мог «научиться чему-нибудь полезному». Он жаловался в своем дневнике, 10/25/1921 г., что «поток жизни никогда не подхватывает меня, и поэтому я никогда не вырвусь из Праги, никогда не займусь каким-нибудь делом или торговлей». Он часто упрекал себя за свою холодность, неприспособленность к жизни, вялость, и эти упреки часто звучали в его письмах, их также можно найти в последней главе «Процесса». Два черных мистических судебных пристава исполняют приговор, который уже был исполнен. Когда они уводят К., они образуют вместе с ним «единое целое, которое могут образовать лишь безжизненные формы». Он уже мертв, иначе говоря – мертв для реальной жизни. В этом состоит основная причина того, почему появление фрейлейн Бюрстнер произвело на него столь парализующий эффект. Он хотел ее видеть, и не потому, что ожидал от нее помощи, но «для того, чтобы не забыть о ее предостережениях». К. не был женат, оставался холостяком, реальность жизни действовала на него ужасающим образом, он не мог себя от этого защитить, и в этом была его тайная вина, которая еще задолго до вынесения приговора выбила его из жизни. «Если бы он начал сопротивляться – в этом не было бы ничего героического», – было сказано в финальном заключении. «Если бы он стал препятствовать джентльменам (судебным приставам), то лишил бы себя радости последнего проявления жизни». К. умер от жизненной слабости, он был уже мертв в начале книги – с момента ареста, который Кафка описал в состоянии некоего транса, в момент провидения, иначе откуда могли взяться тогда, в 1914 г., ладно прилегающие черные мундиры с пряжками, карманами, пуговицами и ремнями? Предположительно слабость – это относительная идея, и если перевести роман на язык автобиографии, из которой он и возник, не следует забывать, что жизнь Кафки рассматривалась лишь с точки зрения его позорной слабости, измеряемой параметрами героической морали и непомерными требованиями, которые он предъявлял себе. Но что не должно быть слабостью в данном случае? Ощущение это возникло в потрясающей сцене в конце романа «Процесс», где «ответственность за эту последнюю оплошность» отбрасывается напрочь, где К. встает на дыбы, тянется к совершенно незнакомому, неопределенному человеку. «Кто это? Друг? Хороший человек? Доброжелатель? Человек, который хочет помочь? Это – конкретный человек? Или воплощение человека? Возможно ли вообще мне помочь? Где слова в мою защиту, которые кто-то забыл произнести? Определенно, они где-то есть. Логика, конечно, непоколебима, но она не устоит перед человеком, который хочет жить. Где судья, которого он никогда не видел? Где высший суд, перед которым он никогда не представал?»
Старая проблема Иова.
Фундаментальный принцип Кафки: сострадание к человечеству, которое задачу «делать все правильно» считает очень трудной. Сострадание наполовину сквозь смех, наполовину сквозь слезы. Не гневное обличение «теологов кризиса», которые точно знают, в чем именно ошибается человечество.
Требования Кафки к самому себе очень строги. Он никогда не верил, что приблизится к их выполнению. С другой стороны, он не был «художественным критиком» в общепринятом смысле слова. Множество явлений проходило у него перед глазами, множество простых людей, с которыми он входил в контакт. Они казались ему самодостаточными, заслуживающими восхищения, успешными и сильными, они были отмечены Божеской милостью. Частично Кафка был прав в таком своем отношении, потому что никто другой так остро не осознавал свою «отдаленность от Бога». Однако в этом осознании «отдаленности» Кафка, со своей покорностью, не видел добродетели, а только неопределенность, иначе говоря – слабость. Но так как это было первостепенным условием всей его жизни – ощущать расстояние, которое отделяет его от Бога, от правильного жизненного пути (и это было ясно без всяких завуалированных ритуалов и мистицизма), – его восхищение простым человеком – «пешеходом», как назвал его Кьёркегор, – часто оборачивалось необычайно мягкой, непредвзятой, игривой и в то же время острой иронией. Он со снисхождением относился к мнимым победителям жизни, просто по доброте своей души: «Они знают о бездне не меньше меня – и все же они весело балансируют над ней». Но знают ли они всю правду? Эта шутливая гипотеза, облегчившая личную трагедию жизни Кафки, лежала в основе его уникального юмора.
Поэтому отношение Кафки похоже на отношение Иова, но во многом отлично от него. Однако я не могу, подобно Шопсу и Маргарет Зусман, провести параллель между различиями их взглядов и различиями в состоянии развития еврейской нации в то время и сейчас.
В первую очередь следует отметить, что Иов с самого начала предстал перед другими людьми как законченная цельная личность и в то же время он был таковым перед самим собой. Кафка же – с оговорками, которые я сделал выше, – считал себя в чем-то несовершенным, а это требует другого подхода к проблеме.
В вопросе обвинения, выдвинутого против Бога, они действительно едины. Это опыт несоразмерности, общий для двоих. Мир Божеской справедливости и мир человеческой этики стоят далеко друг от друга, создавая пространство для «Страха и трепета» Кьёркегора. Или, как однажды Кафка выразился в своем дневнике: «Нереально и совершенно невозможно по здоровью для туберкулезного человека иметь детей. Отец Флобера был туберкулезником. Выбор: или легкие ребенка издают хрипы – очень приятная музыка для докторского уха, прислоненного к груди пациента, – или он становится Флобером. Переживания отца во время консультации у врача происходят на пустом месте». Какая ужасная безнадежность звучит в этих словах – «на пустом месте». Они напоминают один демонический гимн, которого Кафка в действительности не знал. В то же время Иов говорит прямо, без обиняков; когда он борется против Бога, то никакие выражения не имеют такой силы, чтобы Его оскорбить.
Книга Иова, 9: 11-19.
Это тот самый суд, которому К. в «Процессе» не может противостоять; или джентльмены из «Замка», которые не дают никому говорить и прикрываются от суда просьбой, которая не влечет за собой никакой ответственности и приносит очень мало пользы.
Книга Иова:
Решение в Книге Иова приходит позже, когда Господь отвечает из бури: «Где был ты, когда я полагал основания земли? Скажи, если знаешь». Но, несмотря на это, гетерономия между Богом и человеком еще более усилилась. Таким образом, божеское право и человеческое должны быть дифференцированы. Книга Иова заканчивается гимноподобным описанием двух чудовищ, двух монстров – Бегемота и Левиафана, чья красота, непосредственно исходящая из человеческого, восхваляется. «Оставляет за собой светящуюся стезю; бездна кажется сединою; он царь над всеми сынами гордости». Поистине прекрасно. Но парадокс, состоящий в том, что Божеский указующий жезл не годится для человека, остается неразрешенным. По человеческим меркам Бог кажется несправедливым – и рана остается. Иов в действительности находит свой путь к запредельной сфере Добра и Зла.
Не так у Кафки. Его обвинение зашло на один шаг дальше, чем обвинение Иова, хотя можно подумать, что это вряд ли возможно. Вот в чем состоял этот шаг: Бегемот и Левиафан не имеют никаких этических понятий, которые может постичь человек, но они восхваляются именно в эстетическом смысле, как создания Божий, привлекающие взгляды своею силой. У Кафки Суд, кроме всего прочего – грязный, смехотворный, презренный, коррумпированный; он заседает в комнатах предместья, работает в тупой бюрократической манере, на него смотрят как на нечто эстетически малоценное. Намерения двух авторов конечно же одинаковы. Гетерономия Бога должна быть описана как нечто неизмеримое человеческими