вившуюся у его ног рыжую Ласку, прибежавшую на его голос со двора дома, отмеченного аистиным гнездом на крыше, а лермонтовские строчки всё ещё продолжали звучать: «Уж не жду от жизни ничего я, / и не жаль мне прошлого ничуть, / я хочу свободы и покоя…»
Два дня свободы и покоя, протекшие в плавнях, под осокорями, с мальчишками, чьи души отзывались на каждое его слово чутким эхом, – эти два дня сейчас таяли в прозрачном вечернем небе, уходили в небытие, гасли, как облака над поймой.
Бесследно гасли – так казалось Бессонову.
Из дневника пионера седьмого класса Виктора Афанасьева:
…Ночь была полна звуков. Пели комары. Звенели цикады. Под топчаном вздыхала Ласка – ей что-то снилось. И хозяин хатки толком не спал – лёгкую дрёму без конца что-нибудь спугивало. Вот и сейчас прорезался сквозь мутную кисею сна скребущий звук – кто-то снаружи тянул на себя входную камышовую дверь. Бессонов прислушался. Ту дверь он никогда не запирал, открывалась она легко, и было странно слышать, как кто-то с усилием тянет её на себя. Соседская собака? Ребёнок? Среди ночи?
Под топчаном заворочалась Ласка, вылезла. Ткнувшись носом в щель полуприкрытой двери, вышла в прихожую. Там отчётливо зазвучало её дружеское ворчание и стук мотавшегося хвоста, стучавшего по пустому ведру, по камышовым стенам. Но пришедший почему-то не входил и не подавал голоса, лишь тяжело, с хрипотцой и всхлипами, дышал.
Бессонов резко поднялся, выглянул в прихожую: в проёме входной двери, держась за косяк, маячила женская фигура, источавшая сильный запах валерьянки. Лучия Ивановна? В халате? Что стряслось? Что- нибудь с сыном? Подхватил под руки, ввёл. Усадил на топчан. Её клонило то вправо, то влево. Уложил на подушку, допытываясь:
– Что? Что случилось? Говори же наконец!
Полусонное бормотанье в ответ. Что-то о смысле жизни. Об утраченном смысле. Тряс её за плечи Бессонов:
– Сын? Жив?
– Жив. Спит.
– Так какой ещё смысл?
– Ты смысл. Ты утрачен.
– Ты пьяна?
– Да. От валерьянки.
– Сколько выпила?
– Пузырёк.
– Это же смертельная доза!
– Я знаю. Извини.
Засветил лампу Бессонов, задёрнул занавески. Принёс из прихожей таз, ведро воды, кружку. Поднял Лучию.
– Пей!
Пила, давясь, кашляя.
– Пей ещё!
Снова пила, пока наконец, упав на руки мужа, не вылила из себя всё выпитое в таз. Вместе с валерьянкой. Судорожно икая и кашляя. Потом сидела, прислонив голову к его плечу, и он забытым движением гладил её по влажной щеке, покачивая, как ребёнка, которому нужно, поспав, накопить во сне силы, чтобы, проснувшись, победить своё горе.
А как она всю жизнь боялась показаться слабой! Соперничала со всеми, беспощадно высмеивая чужую медлительность, неспособность подстегнуть себя в трудной ситуации. Её острого словца опасались все – и ученики, и учителя, а её уроки (часто – показательные) были образцом коллективной работоспособности. Но вот силы её ушли, как уходит вода после половодья, обнажая размытые берега.
Лучия уснула, прижавшись к плечу мужа. Он это понял по её ровному дыханию и сидел, обняв, не шевелясь, боясь спугнуть её сон. А не пошла бы их семейная жизнь по другому руслу, думал он, если бы она, Лучия, была бы время от времени вот такой, беспомощной, ждущей сочувствия и защиты?
Очнулась она через час, зашевелилась, освобождаясь от его руки. Попросила:
– Отведи в дом.
Он оделся, взял её под руку. Вывел.
Ночь была на исходе. За Днестром крепла светлеющая полоса. Густой слоистый туман клубился в плавнях, затопив молочно-белым половодьем речные излуки, камышовые заросли, леса и озёра. Из этого бескрайнего волнисто-белёсого моря высилась лишь четвёрка мощных осокорей, напоминавших в предрассветной мгле тёмной массой своих крон остров, плывущий в вечность.
Бессонов и его жена медленно шли по тесному переулку, и Лучия Ивановна говорила мужу слабым ровным голосом:
– …Ты живёшь своей жизнью, мы с сыном тебе не нужны. Сейчас не нужны. Потом – понадобимся. Если не я, то сын. Но будет поздно. Ты ещё проклянёшь свою свободу. Ты ещё вырвешь её из себя с кишками, как я сегодня – свою валерьянку…
Она уже овладела собой, и на крыльце дома, на крыше которого проснувшийся аист топтался в гнезде, пощёлкивая клювом, отстранилась от мужа.
– Не входи, Лёшу разбудишь.
Бессонов вернулся в хатку, лёг и мгновенно уснул. И так же внезапно проснулся, когда вставшее солнце растопило туман над плавнями, умыто заблестевшими зеркалами озёр и речных излучин.
Нужно было что-то делать. Что?
Он брился – медленно, тщательно, как всегда. Пил чай. Кормил Ласку. Курил. Зачем-то пересчитал деньги, лежавшие в старинной металлической коробке из-под монпансье. Зачем-то, выйдя, спустился по петляющим переулкам к пристани – Ласка сопровождала его. И только тут, под осокорем, у пристёгнутой к его стволу шлюпки, услышав мальчишечьи голоса на пляже, он понял, что сделает. Разглядев Афанасьева в толпе беснующихся у воды ребят, окликнул его. А когда тот подбежал, спросил негромко:
– Знаешь, где Гнатюки живут? Сходи, пожалуйста, позови сюда Елену. Под любым предлогом.
И спустился к шлюпке, на её нос. Прошёл к корме. Нашарив внизу черпачок, стал вычерпывать со дна просочившуюся воду.
Пронзительно кричали стрижи. Хлюпала под днищем набегавшая волна. Ликовал рядом пляж. Нежной музыкой ворвался в эту какофонию голос Елены Гнатюк.
– Здравствуйте! Вы меня звали?
Бессонов поднялся к ней на берег. Они пошли мимо пристани, по тропинке, вьющейся в зарослях майгуна, и рыжая Ласка послушно шла следом. Ровным учительским голосом Бессонов рассказал Елене, что встретил недавно её отца, тот жаловался на семейные трудности, что в этой ситуации ей, конечно же, разумнее всего было бы уехать в Бендеры, поступить в бухгалтерский техникум, чтобы быстрее стать на ноги и помогать семье.
Лена кивала, соглашаясь, боясь взглянуть на Бессонова, догадываясь – случилось что-то, круто изменившее его и её жизнь. Бессонов же понимал, что убивает любовь, что первым выстрелом, как известно всем охотникам, можно лишь ранить жертву, обрекая её на лишние муки, и непременно нужен второй, открывающий дверь в небытие. И он добавил всё тем же учительским голосом:
– Возможно, я тоже отсюда уеду. Вероятнее всего – навсегда.
Они повернули обратно, дошли до пристани. Елена свернула в переулок, а Бессонов зачем-то опять