– Нет. Скажи, что выполняешь просьбу известного ей человека. И – всё. Скажешь?
– Скажу.
– Спасибо тебе. Ты настоящий друг. Как, впрочем, и все остальные ребята в нашей «команде».
…На следующий день, к девяти вечера, Афанасьев пришёл на пристань. Увидев в толпе Елену Гнатюк (она стояла с братьями неподалеку от осокоря, глядя на темневшую в воде шлюпку), Виктор отозвал её. Насторожённо хмурясь, она отошла с ним к плетню Плугаря. Свет от фонаря на столбе, пробиваясь сквозь листву осокоря, скользил по её лицу, тёмные глаза блестели тревожно и вопросительно. Виктор сказал, что выполняет просьбу известного ей человека, и не торопясь, негромко и чётко прочёл всё стихотворение, видя, как дрожат её губы, догадываясь, что она хочет что-то сказать. Но услышал в ответ лишь сдержанное «спасибо». И, попрощавшись, ушёл.
Виктор всё сделал, как обещал, кроме одного: забыть эти стихи он не смог.
Катилось лето к осени, отсчитывало августовские дни, когда по опалённым зноем сельским улицам пронеслась новость: супруги Бессоновы- Кожухарь спешно уехали в Кишинёв, оставив сына с нянькой. Особо осведомлённые многозначительно сообщали: по вызову большого начальства. Что означало, по их мнению, возможность больших неприятностей.
А ещё через неделю они вернулись, и всем стало известно: Бессонов и его жена Лучия Ивановна переезжают в город Бельцы – работать преподавателями в пединституте.
После памятного всем скандального педсовета и разговоров о том, что Бессонова вот-вот выгонят из школы, эта новость угнетала своей нелогичностью. Неужели за каких-то полгода – с марта по август – так резко изменились времена? Заколебались основы?
Каждый день за Днестром, в синеватой мгле равнинного левобережья, поднималось алое августовское солнце, выметая из камышовых чащ белёсые клочья тумана, наливалось беспощадно слепящим золотом, палило последним летним зноем, отдавая его садам и виноградникам. И катилось за изломанный холмами горизонт правого берега, чтобы сгореть в багрово-сиреневом пожарище, погаснуть за тёмными арочными силуэтами разбитой церкви, тревожа впечатлительные души: а вдруг завтра там, за Днестром, оно не взойдёт?..
Словом, тревожные дни переживала сельская интеллигенция Олонешт в конце августа. В тревоге была и бессоновская «команда». Где им теперь собираться, если учительская хатка будет заперта? С кем им ездить на моторке (да и будут ли ездить?) и обсуждать важнейшие темы их трудного бытия? Возьмёт ли Бессонов в город свою охотничью собаку Ласку («Что ей там, в духоте, на асфальте делать – это же мука!»)? Да и ему самому, охотнику, никогда подолгу не жившему в городе, каково будет каждый день топать по булыжникам и дышать выхлопными газами?
Всё это однажды вечером, в хатке, было высказано Бессонову в присутствии рыжей Ласки, возбуждённо колотившей хвостом по ногам мальчишек. Бессонов соглашался почти со всеми доводами. Город, по его мнению, не самое удобное место для обитания, и когда-нибудь люди расселятся по земле так, чтобы не отрываться от матушки-природы, но пока с перечисленными неудобствами приходится мириться.
Бессонов обещал приезжать на выходные – проведывать их и свою Ласку (он её оставлял Плугарю), а на лето («Отпуск у преподавателей вузов тоже длинный») отпирать хатку, чинить лодочный мотор, оставленный на попечение тому же Плугарю, копать червей и готовиться к вылазкам в плавни. А ещё он продиктовал свой новый адрес, пообещав подробно отвечать на каждое письмо, и пожелал всем им «помогать друг другу в трудной ситуации так, как вы помогли мне». При этом он слегка закашлялся, отвернулся, скрипнув гнутым стулом, стал рыться в стопке не разобранных ещё бумаг и наконец, вздохнув, спросил:
– На пристань придёте? Сегодня в девять…
Они, конечно, пришли, тут же растворившись в толпе, освещённой огнями причалившего теплохода. Огни змеились по тёмной воде к другому, утонувшему в сумраке, берегу, по листве осокоря, нависавшего над толпой, по лицам – тревожно-праздничным, с выражением недоумения, какое бывает, когда неизвестно, какие ещё сюрпризы таят в себе пришедшие перемены. Здесь были математик Григорий Михайлович, химик Порфирий Никитович и даже Нина Николаевна, что-то говорившая плачущим голосом Бессонову, цепко держа его за отворот куртки.
Их в конце концов оттеснил заведующий роно Занделов. Прижав соломенную шляпу к груди, Василий Прокопьевич сетовал на «кадровый удар», наносимый Бессоновым своим отъездом, на три вакансии, которые неизвестно как теперь заполнять (третья – завуч русской школы, ведь Афанасьев, не явившийся на пристань по известным обстоятельствам, отбывает завтра автобусом в Кишинёв, на новое место работы).
Но в искренних сетованиях заведующего роно время от времени, помимо его воли, пробивалась ликующая нотка, ибо с отъездом Бессонова и Афанасьева прекращался утомивший Занделова конфликт. (О нём в приватной беседе с товарищем Федоренко, первым секретарём РК КПСС, угощаясь с ним молодым вином на веранде своего дома, Василий Прокопьевич выразился примерно так: «Как же мне надоела эта их гражданская война!»)
Наконец за кормой задрожавшего теплохода закипело, убрали сходни, и борт с Бессоновым, державшим за руку сына, с Лучией Ивановной, чью шею обрамляла трепетавшая на ночном ветру пёстрая косынка, стал отодвигаться от заполненного людьми настила олонештской пристани, обнажая дегтярно-чёрную взбаламученную воду с пляшущими по ней огненными зигзагами.
Бессонов, всматриваясь в толпу, пытаясь разглядеть оттеснённых учителями мальчишек, махнул им всем свободной рукой. Носовой прожектор мазнул полосой света по стволу осокоря и примкнутой к нему шлюпке, выровнялся, осветив фарватер движения, и теплоход, дав протяжный гудок, набрал скорость, качнув шлюпку прощальной волной.
…Вернувшись с пристани, Витька застал в доме другие предотъездные хлопоты. Мать в спальне упаковывала новый отцов чемодан, отец же за столом большой комнаты, в очках, недовольно щурясь, изучал какие-то квитанции.
Он повернулся к сыну и, взглянув на него поверх очков, спросил:
– Ну что, проводил?
Интонация была спокойная, покровительственно-насмешливая.
– И не я один.
Витька запальчиво перечислил всех, кого разглядел на причале.
– Не хватало оркестра, – добавил отец улыбаясь.
– Да, не хватало! – упрямился Витька, взвинченный проводами Бессонова, без которого и он, да и вся их «команда» с трудом представляли себе свою жизнь.
– Да ты сядь, успокойся, – миролюбиво предложил отец.
– Пить охота. – Витька вышел на кухню, звякнул кружкой, вернулся. Сел, закинув ногу на ногу, сцепив на груди руки. Поза защиты.
– Только, пожалуйста, без резкостей, – предупредила мать в открытую дверь спальни. – А то ещё разругаетесь перед отъездом.
– Извини, Анна, но тебе лучше бы закрыть дверь. У нас мужской разговор.
«Откуда у отца такое железобетонное спокойствие?» – удивился Витька. И – странная вежливость. Входит в новую роль? Уже нащупал какую-то точку опоры там, куда едет? Да ведь неизвестно ещё, что из его затеи получится.
– Я тут, пока по кишинёвским кабинетам мотался, – вздохнул отец, – попутно думал обо всей этой истории с Бессоновым. Почему он вас, мальчишек, приворожил. Дело тут не простое…
– Ещё бы! – Витька покачивал ногой, усмехаясь. – Он же, как ты мне зимой сказал, владеет «шпионскими приёмами»!
– Ну ладно. Я тогда неудачно пошутил. Надо ж было тебя хоть как-то предостеречь.
– От чего?
– От болезни. Причём – заразной. Это такое состояние, когда человек воспринимает жизнь не полностью, усечённо. А значит – искажает её в своём представлении. Вот ты и твои друзья так видите жизнь. Но вам простительно, вы подростки. С годами это должно пройти. А вот у Бессонова не прошло, поэтому он вам, недотёпам, так близок. А в его возрасте это уже болезнь, причём, боюсь, неизлечимая.