Жяман-Кара, Каракалпакская АССР, октябрь 1975 г.
Из письма А.А. Бессонова В. Афанасьеву:
Только на Павелецком вокзале, провожая мать в Саратов, Виктор понял, зачем она приезжала. Он прошёл с ней в купе, убедился – место нижнее, спутники спокойные – семейная пара и юноша студенческого вида. Вышел на платформу, когда поезд уже сдвинулся с места, пополз медленно – со скоростью его, Викторова, шага, идущего рядом с окном, за которым стояла мать.
И тут он поразился выражению её лица. Оно вдруг оказалось не просто плачущим, а залитым хлынувшими слезами. Оно словно бы молча кричало ему из уходящего вагона о том, что они больше не увидятся, этот поезд – последнее, что связывает их, и его уже не остановить, как нельзя остановить неизбежное.
Спохватившись, Виктор мгновенно связал в один узел подробности неожиданного её приезда, торопливо-семенящую походку, какой раньше у неё не было, странные подкашливания и пристальное вглядывание во всё вокруг. Перед этим она в письмах упорно спрашивала его, не собирается ли он в Саратов, досадовала на его занятость, потом вдруг позвонила, сказав, что едет сама, не объясняя зачем. И в те несколько суматошных дней, пока гостила, порываясь на кухне помогать жене Виктора, ходила вместе с ней через дорогу в школу встречать внучку, подолгу разговаривала в сыном, гулявшим с ней по двору, усыпанному первой палой листвой, она так и не призналась, зачем приехала.
И сейчас, ускоряя шаг у окна вагона, вглядываясь в залитое слезами (а за минуту до этого, казалось, спокойное) лицо матери, Виктор подумал: да ведь она приезжала прощаться. Держалась до последнего, не выдавая себя. Боялась обременить своим ощущением уходящей, ускользающей жизни. Но в последний момент, взглянув на сына сквозь мутноватое вагонное стекло, словно бы уже оттуда,
Вернувшись домой, Виктор сел за телефон, стал обзванивать саратовских родственников, выяснять, была ли мать у врачей, что это за подкашливания, но слышал в ответ недоумённое – не была, не жаловалась, а першит у неё в горле давно, она этому не придаёт значения, мы её встретим, не волнуйся.
И ещё несколько дней Виктор вспоминал подробности её приезда, разговоры с ней, всё больше убеждаясь: да, она и раньше гостила, дотошно вникая в их московскую жизнь, но на этот раз, видимо, что- то предчувствуя, приехала прощаться. В привычной своей спешке он не обратил внимания на какие-то мелочи. Сейчас они, возникая, саднили, как не замеченные сразу царапины и ушибы.
…Сидели на скамейке у детской площадки. Мать любовалась внучкой, носившейся по двору с подружками после первого школьного дня, говорила сыну: «Смотри, порывистая, копия ты, ох натерпитесь!» Он, смеясь, спорил: «Ничего подобного, цвет глаз, цвет волос – всё мамино». А значит, размеренность жизни, обстоятельность и некоторый, естественный для женского пола, консерватизм гарантированы. Не соглашалась: «А повадка, выражение лица, интонации? Присмотрись!»
Виктор смотрел, как дочь играет в классики, затем, прервав игру, плюхается на визгливо скрипящие качели, повернув голову в их сторону (ей важно, чтобы бабушка Анна не сводила с неё глаз), как, раскачиваясь, задирая ноги, гримасничает, вопя: «Бабушка, я улетаю в небо!» Бабушка кивала ей, улыбаясь, и Виктор видел, как влажнели её глаза.
Вздыхая, она вспоминала, каким был он, её Витька, в этом возрасте, там, в Кишинёве, оставленном навсегда в прошлой жизни, как перепугал их с отцом, когда обнаружили его тощую грудь и спину в синяках непонятного происхождения. И тут же возник эпизод, когда подмытая ливнем стена их дома рухнула в погреб вместе с подоконником, на котором он, Витька, обычно дожидался родителей, но в тот день, за час до жуткой грозы, намертво вцепившись в портфель отца, ушёл с ним на его службу. Иначе бы наверняка оказался в погребе, заваленном кирпичами. Неужели что-то предчувствовал?
Вспомнила брата Ивана, фронтовика, помогавшего ей в послевоенном Кишинёве, его семью с двумя дочками и сыном. Подивилась: живут там же, в пригороде, и в Саратов их не тянет. Спросил Виктор: уж не жалеет ли, что переехала? Нет-нет, столько вокруг родни, малыши растут, она им шапочки да носочки вяжет – увлеклась очень!
Как же постарела она, думал о матери Виктор, огрузнела, уголки рта опустились книзу, в неизменной причёске – пробор посередине, тощие косицы крендельком сзади – пробилась седина, подкрашенная хной. И стала ещё кропотливее, дотошно вникая в подробности их московского быта, хотя и раньше, из-за особенностей бухгалтерской работы, была педантичной; Виктор помнит звонкое её щёлканье на костяных счётах – кофта на правом локте, постоянно протираясь, всегда была в штопке. И как же натерпелась она с ним, своевольным сыном, росшим в постоянных конфликтах, чудом не погибшим на целине, в туберкулёзной маете (ведь каверну обнаружили случайно!).
А сколько тревог пережила она в его голодные студенческие годы, когда из тощей зарплаты посылала ему в Москву крохи, чтоб хоть как-то поддержать! И вот наконец сейчас её Витька, Виктор Семёнович, сам отец, семейный дом его на крепком фундаменте – откуда что взялось, был ведь неуравновешенным, дёрганым… Она любовалась и им тоже, и спокойной его женой, и их квартирой, куда они недавно въехали.
Нет, не напрасны были её страдания, её страхи за сына, всё сложилось так, как и мечтать было нельзя, разве это не счастье?! И то томительное, ноющее ощущение где-то под сердцем, тайный оклик из ушедшего прошлого, повторяющиеся в последнее время сны (в них она видится и разговаривает с давно умершей роднёй), уже не так страшат, потому что часть её жизни останется здесь, с сыном.
И тут она вспомнила о поручении Владимира Матвеевича, сказала Виктору, тихо подкашливая, что дядя Володя ждёт его в Саратове, обещая свозить в Глотовку, отцовскую деревню, там цела ещё их старая церковь – та самая, где все Афанасьевы, съезжаясь, пели псалмы…
– Псалмы? – удивился Виктор. – Но почему псалмы?