признания.
— Хочу, чтобы ты знал: я в первый раз наставляю мужу рога. Я очень люблю своего мужа. Тебе может показаться странным, что я говорю об этом здесь, после того, что произошло, но это правда.
— Верю, — сказал я ей.
Я бы жизнь отдал за то, чтобы она осталась, но знал, что в какой-то момент она начнет одеваться. Поэтому пошел в ванную. Когда я вышел, Омайра все еще лежала в постели.
— Я проголодалась, Серафин, закажем что-нибудь в номер или спустимся?
Когда я услышал свое ненавистное имя, у меня волосы встали дыбом, но в ее устах оно звучало мягко, нежно. Кроме того, это значило, что она не собирается уходить. И за это я любил ее, сознавая, что это абсурд. Я едва знал ее.
— Расскажи мне о себе, — попросила она.
Я рассказал о своих неудавшихся романах с женщинами, о работе на французском государственном радио, о решении никогда не возвращаться в Боготу, мой город, и в конце, только в конце, — о моем тайном желании, с которым почти окончательно простился: быть писателем.
— Черт возьми, — сказала она мне, — это какая-то мания — быть писателем. Вчера я познакомилась с перуанским прозаиком. Он сказал мне, что писательство несовместимо с детьми, поэтому у тебя их нет?
— Не поэтому, — ответил я. — Женщины, с которыми я жил, не хотели их иметь. С каким перуанским писателем ты познакомилась?
— Его зовут Нельсон, он друг Рубенса. Они познакомились в самолете. Не помню фамилию…
— Ну, я не читал ни одного перуанского писателя, которого бы звали Нельсон, — сказал я, чувствуя что-то очень похожее на ревность. — Насколько я знаю, ни в Латинской Америке, ни в Испании нет писателя, которого бы так звали. Он хорошо пишет?
— Не знаю, я его тоже не читала, но могу рассказать тебе, как он танцует.
Желудок сжался, но я ничего не сказал.
— Он танцует ужасно, — уточнила она, смеясь, — слегка подпрыгивая. Кстати, мне стоило усилий избавиться от него. И не делай такое лицо, ничего не было.
Пришел служащий отеля с подносом. Там были сандвичи, фрукты и бутылка белого вина. Омайра, голая, начала есть, сидя в постели. Она говорила о своем муже и своих детях. Она вышла замуж двадцатилетней и с тех пор не была ни с одним другим мужчиной.
— Как только я тебя увидела, я почувствовала странную решимость, — сказала она мне. — Ты меня околдовал, признайся.
Я ответил, что нет, мы посмеялись.
— Если бы я позволила тебе уйти из-за моего мужа, — продолжала она, — я бы его возненавидела. Отметь, какое противоречие. Теперь же, напротив, я его люблю, как никогда.
— Я рад, такое бывает.
— А почему ты не хочешь вернуться в свою страну? — спросила она. — Ах, я бы не смогла жить вдали от Кубы.
— Потому что я потерял то немногое, что имел, — ответил я ей. — Мои друзья изменились, семья, которая у меня была, теперь далеко… Однажды я решил было вернуться, но не нашел работу. Там, если ты не знаешь влиятельных людей, ты никто, а я ни с кем не знаком. Париж не лучше, но, по крайней мере, человека ценят по его делам. Естественно, я по многому скучаю. Часто, в определенные дни, в определенные минуты, мне больно, что я не там.
— Ну хорошо, — сказана она, — но у тебя было преимущество, Серафин. Ты мог выбирать. Многие ли могут это сделать?
— Немногие, знаю, — согласился я. — Очень немногие, в таких же условиях, по крайней мере. Сегодня часто эмигрируют из-за насилия, из-за конфискации земель, потому что для простых людей нет работы. Моя страна находится в руках людей, которые презирают ее, вот в чем проблема.
— Куба не лучше, милый, о чем ты мне говоришь. Но я верю в будущее. Кстати, ты умеешь готовить?
— Да, немного, — сказал я. — Почему ты спрашиваешь?
— Это глупость, но мне нравятся мужчины, которые готовят.
Телефонный звонок прервал наш разговор.
— Yes, — ответил я, полагая, что звонит администратор.
— Это Пети, из Гонконга, рукопись уже у вас?
— У меня все очень хорошо, большое спасибо, что спрашиваете, — ответил я ему недовольным тоном; теперь, когда я знал, кто он такой или по крайней мере кем он не является, я мог себе это позволить.
— Не будьте формалистом, Суарес. Рукопись. Как с ней обстоят дела?
— Спросите своего друга Ословски.
Пока я разговаривал, Омайра подошла к окну и закурила новую сигарету. В глубине проспекта, за тонкой пеленой тумана, виднелись огни Дворца народа.
— Я не могу звонить ему, возможно, его телефон прослушивается.
— Тогда имейте терпение.
— Терпение не вечно, — возразил Пети. — Не забывайте, что с помощью одного звонка в Париж я могу устроить так, что вас выгонят с работы, а с помощью второго — что у вас отберут вид на жительство во Франции. Не стоит играть со мной в обмен любезностями.
— Любезностями? Не нахожу в вас ни следа любезности. А ведь вы должны были бы быть со мной любезным.
— Следите за своей речью, — резко сказал Пети. — Вы всего лишь бедняк, с умом, очень подходящим для литературных компиляций. И не забывайте, что вы в моих руках.
— Позвоните мне завтра в это же время, — ответил я ему, уже сытый по горло этим тоном и этим разговором.
Пети не ответил, просто повесил трубку. Омайра продолжала курить, стоя ко мне спиной.
— Ты хорошо говоришь по-французски, — сказала она мне.
— Это был мой шеф, он хотел знать, как продвигается работа.
— Твой шеф? На какой-то момент по тону я подумала, что это твоя жена. Но я тебе верю.
Я не знал, что сказать.
— Не бери в голову, — добавила она, — я тебя подначиваю. Знаю, что это не твоя жена. Я прекрасно знаю французский. Я работала добровольной сестрой милосердия в госпитале в Порт-о-Пренсе.
Сказав это, Омайра встала и пошла в ванную. Я подумал, что настал момент прощаться, и так оно и было. Когда она вернулась, на ней были платье и туфли.
— Проводишь меня вниз?
Я спустился с ней вместе в вестибюль отеля. Служащий написал на карточке «Кемпински», потом мы вышли искать такси.
— Позвони мне завтра в полдень, если сможешь, — сказала она, целуя меня в губы. — Ты так легко от меня не избавишься, это я тебе точно говорю.
Я посмотрел, как она уехала, и после этого несколько секунд пребывал в состоянии, среднем между опьянением и идиотизмом. Омайра была само совершенство. Не знаю, по какому поводу, но я вспомнил слова Ословски: «Когда знаешь, что правильно, трудно этого не сделать». Что-то происходило внутри меня.
Потом я поднялся в свой номер, чувствуя себя абсолютно одиноким, — это чувство, кстати, знакомо мне в совершенстве, у меня по части его несколько докторских степеней. Все, казалось, указывало на то, что история повторится: любить, наслаждаться любовью, а потом страдать. Все, в кого я влюблялся, были эфемерными. Глядя через окно на огни Пекина, я подумал о своей жизни. Или мне все время не везло, или мир плохо устроен. Как прав был Альбер Камю. Почему, черт возьми, он умер таким молодым? Может быть, ответ на мои вопросы находился в одной из книг, которые он мог бы написать.
Только когда глаза свыклись с темнотой, Гисберт рискнул встать. Пошатываясь, он сделал два шага. Ему показалось, что он разглядел окно, и он пошел к нему, сообразив, что люди, которые притащили его