Ну что вы говорите, Михаил Михайлович? За кого вы нас принимаете?
Они обнялись, может быть, слишком демонстративно, и стояли передо мной, обнявшись, как перед фотографом — молодые, веселые, задиристые, полные сил и достоинства.
'Фотография' оказалась прощальной: больше я их вместе, всех троих, не видел ни разу.
Первым они уступили Осю.
Вторым убежал Попов, сославшись на состояние здоровья.
Как только не стало Андрей Алексеича, выжили и Васильева.
В театре остался один только партиец — он доделывал Ростана с Сергеем Шакуровым в роли Сирано, но это было уже не то. Когда возник новый главный режиссер — гогин сын — пришлось уйти и Морозову. Он перешел к Гончарову — каждому свое.
Обещанный театр не состоялся. А жаль. Очень жаль.
Конечно, после перечисленных успехов никто из разогнанных не пропал. Осю и Толю, не растерявшись, тут же подобрал Ю. П. Любимов. Он понимал — такие режиссеры на дороге не валяются, да и возраст строптивца стал поджимать, заставляя подумывать, пока что хотя бы теоретически, о достойной смене.
Толя Васильев был, воще, нарасхват. Ефремов и Захаров приглашали его, каждый к себе, на Шекспира. В 'Ленкоме' Васильев согласился поработать над 'Виндзорскими насмешницами' (Фальстаф — Леонов), а во МХАТе заварил 'Короля Лира' с Андреем Поповым в заглавной роли.
Мой товарищ по абитуриентской юности Жора Бурков репетировал Шута, и я не удержался, спросил у покойника при первой же встрече: что вы там с Васильевым по-напридумывали?
Я, блин, придумал себе большой член, этак метра, блин, на четыре. Обматываю его через плечо вокруг туловища, как римлянин тогу, головку беру в руку и сую ее, блин, в нос каждой собаке. И твоему Васильеву тоже.
Перестань, Жор, хулиганить.
Ты что?! Я совершенно серьезно. Васильеву очень нравится, и смысл он какой-то экзистенциальный в этом видит. Ефремов тоже посмеялся и утвердил высочайшим повелением, иначе реквизиторы ни за какие шиши не соорудили бы мне эту штуку.
А что делает сам Васильев?
Толян, блин, тоже на высоте. Конечно, это не Шукшин, пожиже. Интеллиген-щина. Но, знаешь, интересно. И шум будет будь здоров, обещаю, блин, полный успех. Брук будет в глубокой жопе. Хочешь пари? На бутыль коньяку?
Жор, прошу тебя, ты посерьезней.
А серьезно, Миш, вот что он задумывает: такой, знаешь, 'театр для себя' современной интеллигенции: собрались где-то на даче тайком и, чтобы утешиться, судят своих властителей-угнетателей в своем же воображении.
А Попов?
Что Попов? Что, блин, Попов? Официоз. Придворный академик.
После внезапной смерти Андрей Алексеича Жора заговорил по-другому — без мата, без удали, без ерничанья:
— Знаешь, Миш, я вот думал: все, гад, делает в полсилы, бережется, да и чего с него спросить — не голодал, не бедствовал у папы за пазухой, поэтому и равнодушный, — ремесленник высшей категории. А все было не так — он старался куда-то пробиться, прорваться, отыскать что-то важное. А я, дурак, не видел, не обращал внимания. Уже совсем больной, перед самой операцией, не пропускал ни одной репетиции, все просил нас с Толей: порепетируем еще, порепетируем еще, и начинал пробовать — я таких проб ни у кого не видел. Если бы этот спектакль состоялся, Попов стал бы по-настоящему великим артистом. Как Щепкин, как Волков, как знаешь кто? — как Василий Блаженный.
Но выдержать стиль до конца Георгий Иваныч не смог — он был все-таки неукротимый матерщинник, — скривился, чтобы заплакать, и прорычал:
— Гребит — твою мать! Ну что же это за жизнь у русского артиста?..
Так всегда у Васильева: поработав с ним, приличный артист становится хорошим артистом, хороший — выдающимся, выдающийся — великим.
Оборотная сторона медали — неизбежная врезка, которой требует история: поработав с ним, спокойный и счастливый человек становится беспокойным и несчастным, веселый — грустным, а здоровый — больным. Бывает и хуже: высоконравственный человек рядом с ним, незаметно для себя, теряет нравственные ориентиры, порядочный человек начинает совершать сомнительные поступки, а не очень порядочный превращается в откровенного подонка, цинично лицемерного и рассчитанно угодливого.
И все же: Васильев очень, яркая может быть, ярчайшая звезда режиссуры на небосклоне конца нашего века: свет его дарования, падая на окружающие созвездия, заставляет и других светиться ярче, мощнее, таинственнее. Не звезда ли это Полынь?
Джазовая импровизация о бесах, которыми одержим Васильев
Сначала послушайте тему импровизации. Она предельно проста: я и он. Это — вечная мелодия, знакомая всем и каждому.
Здесь речь пойдет о нашей последней с Васильевым встрече. После описанного в 'Сонатном аллегро' сближения, развивавшегося, как положено, и достигшего апогея, мы тихо разошлись, столкнувшись с первыми же разногласиями, когда он начал разгонять мой 'лировский' курс. Пауза длилась около трех лет. Мы не виделись и не разговаривали. Я пользовался слухами о нем, он узнавал обо мне через лазутчиков, и так тянулось до тех пор, пока не возникла идея приглашения меня в качестве руководителя актерского семинара при его театре. Я уступил, но какие-то непонятные сомнения продолжали меня беспокоить. Чтобы освободиться от колебаний, я решил, что самое лучшее в такой ситуации — объясниться начистоту, поставить все точки над 'i'. Я долго готовился к предстоящему разговору, придумывал, как и чем смягчить неизбежную резкость формулировок — добрым расположением? юмором? иронией по отношению к себе? комплиментарностью по отношению к нему? — и придумал довольно удачную модель: я — рай, притворяющийся адом (о себе, естественно, стараешься думать получше), а он — ад, загримированный под чистилище (слишком уж много наслушался от людей, ставших его жертвами).
Когда мы уединились, я сказал:
— Мы оба попали в ловушку, и у нас нет выхода, — только разойтись, пока не поздно, а разойтись мы уже не можем: вам почему-то позарез нужен этот семинар, а я уже начал набирать артистов. Все в нас кричит противоположностями. Пусть будет так: я —
Общее изложение темы:
Здесь играют все инструменты сразу; они как бы предъявляют слушателям мелодию, которая станет основой их будущей импровизации. Поэтому наша тема слегка модифицируется и прозвучит так: мы и он.
Актриса Людмила Полякова: 'Я без него не могу. Он унижает меня, выжимает, выпивает, и вот я ему не нужна. Но я слаба, я не могу уйти от него сама. У других — гордость, у меня ее нет. Я уйду только тогда, когда он сам вышвырнет меня пинком ноги, как собаку, — за дверь, на асфальт, под дождь'.