тотемном клане нет явных личных божеств: есть мана и есть почитаемые животные — что-то в этом духе, да бог с ним, главное здесь то, что в основе всех религиозных концепций есть нечто неопределенное (мана, а для педерастов — «педа»), это бытие в целом, это нечто, не охарактеризованное точнее, чему противостоит самим фактом своего существования бедное ограниченное (ЕС) [131]. По мере формирования власти индивида из этого проступает бог, поначалу — многоликий, а потом все более и более монолитный.
Блеск Вековечной Загадки полоснул Изидора по морде, как светящийся буфер груженного кошмарами всего Бытия туманного поезда-монстра. Рядом сновали глупые мыслишки и мчались к этому свету, как фототропичные рыбки. (И в с е э т о д л и л о с ь — э т о б ы л о ч у д о м.) О том, чтобы искусственно вызвать такое мгновение, не могло быть и речи, по крайней мере, до настоящего момента его жизни. Никакие наркотики (а их Изидор перепробовал — правда, лишь в качестве эксперимента, когда занимался психологией художественного творчества, — все, так ни к одному и не пристрастившись) — от морфина до эфира и эвкодала, от кокаина до самого пейотля и мескалина — ни в чем не могли помочь: они давали с т р а н н о с т ь р е а л и с т и ч е с к у ю, а н е м е т а ф и з и ч е с к у ю, н е к р а й н ю ю, странность, что называется «сказочную», если только она не была всего лишь той странностью жизни, которую способен ощутить даже самый заурядный пижон на танцульках («мадам, это чудесное танго, и этот ваш кружащий голову смех, и это мгновение, навсегда отлетающее в прошлое...» и тому подобная чепуха, произносимая самцовым, яйцевым голосом на ушко какой-нибудь разнузданной «обезьяне»), так называемое «очарование жизни», которое можно определить как обостренное ощущение мимолетности в связи с внешними отношениями и состояниями, особенно редкими и приятными. Даже самая большая доза кокаина, какую только можно выдержать, ничего не даст сверх того — дело здесь совсем в другом. Наверное, в том, чтобы сформулировать это так, как когда-то сказал о событиях в Польше в определенную эпоху один старый «ruskij Poliaczyszka», так называемый «krasnyj gienieral»: «Все бутафория, бред! Вообще, если крепко задуматься, то вообще ничего не известно, ничего, понимаешь, идиот? БРЕД!»
Пожалуй, от противного здесь еще можно было бы дать определение аналогично тому, как Гуссерль определил свою казавшуюся адской, а по сути высасывающую яд из всех метафизических проблем «эпохе» (epoche — греческое, черт бы его побрал, слово!): все остается вроде бы, как и прежде, но в то же время все отчаянно встает на дыбы над самой страшной из всех пропастей (заурядное превращается в необыкновенное, в соответствии с выкладками того самого В., что из Закопане) и уже становится недоступно для одного-единственного, совсем одинокого (ЕС) = уже тогда метафизической (снова в значении нереальности), «никак» не поддающейся описанию «Чистой Самости» (или «Чистого Сознания», как из боязни оказаться неточным и от страха перед метафизикой пишет Гуссерль), причем все «психические содержания» этого (ЕС) [т. е. его длительности для самого себя = (АД), где (А) выражает тождественность себе] остаются идентичными сами себе, несмотря на то что принадлежат области изменения, состоящего в чисто вербальном отрицании реальности мира и т е л а (а это уже ошибка, и поэтому чистое сознание тут же требует искусственных аксессуаров — актов, интенциональности, формирования понятий и т. п.) и рассмотрении этих «сущностей» как имеющих место в чистом сознании (но не в д а н н о м, а лишь в «идеальном», в котором господствуют «сущностные связи» — Wessenszusammenhange).
Как же, несмотря на это, существует сама наблюдающая все это самость? Подвергается ли и она трансформации? Глупенькие вопросики — об этом вообще не принято говорить. Как же происходит этот самый «скачок» и каковы его пределы? Конечно, Изидор размышлял о своих переживаниях, а не об «эпохе» Гуссерля, которую он привел лишь в качестве примера. Все происходит не столь молниеносно, чтобы наблюдатель, выделенный из нашего сознания, не смог бы этого заметить; все сводится к таким понятиям, как проявление (особенно четкое на смешанном фоне других качеств) единства нашей личности как такового, которое всегда сохраняется в этом фоне более или менее явственно, попеременно с «обращением внимания» (т. е. в общем тоже исключительно ярким проявлением на фоне данного содержания как такового) в связи с другими прежде имевшими место явлениями, такими, как: а) определенные внутренние ощущения, б) определенные комплексы качеств, связанные с единством времени и единством места, в) определенные фантастические комплексы, т. е. «сотканные» из воспоминаний, не имеющих определенного места в прошлом, причем ход бытия может быть особенно четким, что означает падение в прошлое каждого настоящего мгновения, длившегося минимальное время, даже если явление как целое или его главные составляющие остаются относительно неизменными и т. д. и т. д.
Дальнейший анализ внимания был бы здесь неуместен, ибо вместо того, чтобы заинтересовать читателя соответствующими проблемами, которыми так и кишит действительность, он у многих «невзначай» может отбить охоту читать эту книгу. Слишком много у нас пишется книг ради того, чтобы понравиться остолопам, готовым платить за остроумие, легкость и даже за обычное шутовство. Все дело в том, что те существа, которых мы в жизни и даже в научной психологии считаем отдельными сущностями, разложимы на более простые элементы, из которых состоит целостность психической жизни; качества могут быть выражены в терминах этих качеств. Для их объяснения вовсе не требуется предполагать наличие двух видов сознания:
1. гилетического, зависимого от «непосредственных данных», т. е. от качеств: цветов, звуков, прикосновений и так далее, и
2. интенционального, заполненного актами, загадочными сущностями, неизвестно как соединенными со своими «предметами»; к нему относится святая, неприкосновенная, неделимая сфера мышления, понятий, их значений (это самая большая святыня Гуссерля) и черт знает как существующих истин. Изидор понимал пошлый реализм идей Платона, понимал он и наивный бред Аристотеля о всеобщниках, «обитающих в предмете», он хотел «ореалиться», но не мог, и, несмотря на все уважение к Гуссерлю, его охватывало бешенство, когда он погружался в его мир излишних понятий-призраков. Долой понятия-маски и понятия-призраки — останутся только открыто сформулированные необходимые понятия.
Возвращаясь к изложенному выше: наблюдатель не сразу переходит на другую сторону; есть момент, когда он пребывает в размышлении над обеими сторонами двойственности мира, раздвоенного на мир обыденный и мир чудесный, как орел, парящий над горной грядой и бросающий взгляд то на одну, то на другую долину. И это в плане психологическом самый удивительный момент. Конечно, он состоит из мелких колебаний между одним взглядом и другим, ибо быть не может двух разных сущностей в одном минимальном времени = (t) — в этом самом маленьком отрезке длительности, который хоть сколько-нибудь да должен длиться, чтобы вообще хоть как-то оказаться в сознании.
Таким образом, пока что исчезает очевидность и сама-собой-понятность того факта, что я, Изидор Смогожевич-Вендзеевский, сын театрального критика и богатой дочки колбасника, самозваный метафизик и опытный работник ПЗП, есмь то, что есмь, в этом месте, в этой стране, на этом вот земном шаре, в этой именно звездной туманности, называемой нами Млечным Путем, — конец.
Все это представляется полной контингентностью (такие польские слова, как «произвольность» и «случайность», не определяют достаточно адекватно того, о чем здесь речь). Конечно, если над этим задуматься покрепче, то этого-то как раз и нет, поскольку не поддающаяся проверке загадочность пригвожденной самой собой к самой себе самости состоит в том, что ввиду ее единственности и единства, абсолютной временной непроницаемости и пространственной замкнутости на себе она представляется, по крайней мере на первый «духовный» взгляд, чем-то таким, что не зависит ни от какого наполняющего это бытие содержания, чем-то вневременным, если уж не наверняка внепространственным; так говорят люди со слабыми способностями интроспекции, не видящие того, что отдельные заблуждения (солипсизм, вечность самости и эта внепространственновременность) представляют собой неизбежное следствие особенностей существования и что вся штука в том и состоит, чтобы отличить их от этих особенностей. Такое может иметь место только при создании абсолютной онтологической системы, охватывающей непреложные законы каждого из возможных Существований. Итак, логическая неопровержимость солипсизма оказывается результатом единственности самости самой для себя, вечность бытия возникает в силу невозможности вообразить начало и конец (нечто, видящее свое собственное начало и конец, является просто л о г и ч е с к и м противоречием), а вневременность по причине невозможности видеть все то, что мы считаем так называемым «духом», является гиперструктурой, сводимой к качествам, ничем не отличающимся от прочих следствий, — надстройкой над изначальным сознанием тела, непредставимой