Изидор не смел протестовать, испуганный каким-то адским темно-пурпурным величием, которое Марцелий (этот «бедняжка Целек») излучал во все стороны.
— Так вот: ты никогда не понимал, в чем суть искусства. Настоящее искусство, а не какие-то там интеллектуальные комбинации ради эффекта и славы, это нечто такое, что крепко держит художника в своих лапах, а вовсе не он держит это. Ты не понимаешь простой вещи. И я, воющий теперь по прошедшей жизни...
— Это отвратительно! — воскликнул Изя, упоенный собственной чистотой и простотой.
— Тогда — проблюйся и катись, а нет — так слушай...
— Я для твоего же блага...
— В задницу это твое и мое благо — существует только мое искусство — о! — еще, может, штук сорок таких же размалеванных холстин — и баста, а кроме него — моя загубленная жизнь. И несмотря на то что я фактически нахожусь во власти химеры, ответственность за три четверти этого жизненного фиаско лежит только на тебе, и ни на ком ином!
— Я, я, — бормотал Изидор, и в этот момент страшное озарение осветило его череп изнутри. Он весь засиял, как какое-нибудь учреждение, как сам ПЗП в день рождения Гнэмбона Пучиморды. Он увидел всю систему выведенной из одной фразочки: «Понятие Бытия подразумевает понятие множества» — как громадную кишку, вылезшую из распоротого пуза. И в такую минуту этот проклятый Марцелий готовился выполнить свой демонический прыжок! Но о том потом, говорю (ведь польским же языком, черт побери, говорю) — теперь у нас другие дела, а именно: предварительная теория факта, которая стократ важнее самого факта. А тот (Марцелий) просто ревел, и казалось ему, что извечные истины, разделанные понятийной мясорубкой в фарш, выползают из его перекошенной морды.
— Ты, ты, ты — со всей твоей философией, которая всего лишь предлог для филистерского жизненного удобства.
Он почувствовал «отвращение», граничащее «avec une nausee»[251] , таким мерзопакостным показался ему весь этот Изя со всем его духовным комфортом, источником которого были исправно функционирующие: желудок, клозет и кухарка, и... (о, как же я это ненавижу, но иногда — должен — вот трагедия) ЖЕНА. Да, это безобразно, и над этим — жалкая, без малейшего риска холодно в ы р а б о т а н н а я, а не сотворенная, с и с т е м а п о н я т и й, пусть даже гениальнейшая из гениальных, н о в с е г о л и ш ь п о н я т и й — не цветов, не звуков, слов и форм, связанных в единство драматическими, вулканическими, до безумия болезненными (от опасных наслаждений) узлами художественых уз, божественно свободных в своей неумолимости и неизбежности. Что выше — искусство или философия? — никто не решит этой дилеммы: и без одного и без другого жизнь была бы не-вы-но-си- мым свинством, но без второго, кажется, большим.
— Ты, выскребыш, «из лона материнского в ночь брошенный» [ему было известно о чем-то таком в жизни Изидора — то ли преждевременные роды, то ли еще что-то наподобие этого, — а теперь, вопреки своим принципам дружбы и элементарной вежливости, отравленный адским ядом (C17H21NO4 — не чудо ли, что именно такое сочетание невинных элементов так действует на мозги таких именно созданий и что где-то в каком-то растении — в Erythroxylon coca в Перу — это есть — не-веро-ятно), он только что им попользовался, не ощущая мерзости совершаемого свинства — увы, таков уж он, кокаин], ты забрал ее у меня, — выложил он наконец свою неистинную, основательно фальсифицированную в тайных внутренних лабораториях фальши квазиистину, в которую теперь, находясь в кокаиновых измерениях, он свято верил.
И тут в нем лопнул баллон самых разных наваленных за долгие годы нечистот и преступлений против себя, и он выплеснул все это из грязного ушата в испуганную бедную мордашку Изидора, который на самом деле (а особенно в трезвом измерении) был нисколько во всем этом неповинен. Теперь Марцелий говорил уже спокойно и желчно, отчеканивая каждое слово и каждый квант яда (морального), которым хотел уничтожить противника. Он был воплощением спокойствия и меры — и то и другое было страшно. Он уже не видел друга — перед ним стояла старая шлюха, питавшаяся его мозгом — Пани Искусство собственной персоной, — выпивая его, словно некую взвесь в каком-то приготовленном по ее рецепту инфернальном лимонаде.
— Видишь, Изя: передо мною была одна возможность позитивно устроить свою жизнь, связав ее с творчеством, — была, но только лишь с ней. Ты забрал ее у меня своим интеллектом — она ведь не любит тебя (никакого впечатления на Изидора — Изя чувствовал кокаиновую фальшь всей этой концепции — разогревать прошлое на кокаине можно довольно точно, но вот сегодняшний день всегда оказывается фальсификатом — и с этим ничего не поделаешь). Ты отнимешь у нее веру, которой я, несмотря на то что сам неверующий, un mecreant — совершенно не трогал — и ты ее потеряешь. Ты — вампир, который должен кого-нибудь высосать, я давал ей полноту жизни, которую ты в ней забьешь для того, чтобы создать систему никому не нужных символов — безотносительно к тому, соответствуют они как целое реальности или нет.
И з и д о р (с трудом его прерывает): Знаю я эту полноту жизни — она должна была устроить пробное расставание, иначе ей грозило нервное расстройство. Ты не ощущаешь, что ты сумасшедший, когда потребляешь эту гадость, ты привил беспрерывность психопатических состояний к тени здоровой души — еще немного — и даже тени не станет, и что тогда? — смирительная рубашка, карцер, качалка, капельница через нос, а в лучшем случае — онанизм до конца дней.
Целек ужаснулся, но ненадолго: на минутку мордочка его скукожилась и потемнела, приобретая испуганное беспомощное выраженьице, но тут же ее озарила гордость и сила отъявленного пикника, политого кокаиновым соусом.
— Все это ты говоришь, — медленно цедил он, — лишь для того, чтобы оправдать свое, не подлежащее, к сожалению, уголовному преследованию духовное убийство. На это нет параграфов закона, но преступления эти ничуть не меньше других — я предпочитаю такие, — тут он неожиданно «wizgnul» (по-русски значит «тонко крикнул») и, схватив со стола большой финский кинжал, всадил его по самую рукоятку в Изидора — но куда, куда — никто, ни он, ни жертва, ни даже Суффретка этого не заметили, — после чего, нахлобучив шляпу набекрень и подняв ее со лба, он скоренько покинул мастерскую, поспешно схватив со стола трубку с коко и маленький этюдник.
Суффретка бросилась к Изидору с прямо-таки адским криком — тем временем гулко хлопнула коридорная дверь за убегавшим злодеем. Все таким образом вошло в совершенно новую фазу, совершенно новое измерение.
Примечания
Тексты, вошедшие в сборник, впервые публикуются на русском языке в полном объеме. Переводы сверены с критическим собранием сочинений Ст. И. Виткевича в 23 т. (S. I. Witkiewicz. Dziela zebrane. T. 12: Narkotyki; Niemyte dusze. Warszawa, 1993; T. 4: Jedyne wyjscie. Warszawa, 1993). В оформлении использованы материалы вышеупомянутого собрания (факсимиле рукописей), а также изданий: Jakimowicz I. Witkacy-malarz. Warszawa, 1985; Witkacy: Przezrocza. VI/72. Slupsk, 1985; Przeciw Nicosci: Fotografie St. I. Witkiewicza/ Oprac. E. Franczak, S. Okolowicz. Krakow, 1986; Micinska A. Witkacy. Warszawa, 1990; St. I. Witkiewicz: Katalog dziel malarskich/ Oprac. I. Jakimowicz; A. Zakiewicz. Warszawa, 1990. Приведена фотография «Виткаций — Наполеон», сделанная ок. 1938 г. Тадеушем Лянгером (4 с. обл.), и следующие изобразительные работы Виткевича: «Nova Aurigae», пастель, 1918 (1 с. обл.); Портрет Богдана Филиповского, пастель, 1928 (форзац); Портрет Стефана Гласса, пастель, 1929 (нахзац); «Мозг безумца», карандаш, 1928 (с. 33); «Паломничество в монастырь Бубак-Дзенгар, сопряжённое с видениями», карандаш, 1924 (с. 215); «Бог-Отец впервые серьезно задумался над сутью земли (не мира)», карандаш, 1931 (с. 471).