родила.
— Да, в свидетельстве сказано днем раньше, или может быть, несколькими днями. Но ребенок был доношенный.
Несколько минут сидел Даниэль в величайшем замешательстве, потом вдруг вскричал:
— Но мать-то должна знать!
— Конечно, должна.
— Да. И она все время говорит, что я отец ребенка. Я никогда ничего другого не слыхал. То же самое сказала она в пристройке… и это слышали оба крестные.
Пастор покачал головою.
— Теперь-то она во всяком случае утверждает, что Флеминг — отец. Он и от нее принес свидетельство.
Молчание.
— Да они оба с ума сошли! — сказал уныло Даниэль. Пастор очень желал помочь ему, но не мог.
— Для вас неблагоприятно, что ребенка записали в отсутствие матери, она всегда может отрицать то, что вы утверждаете.
— Да, но она этого не сделает, — ответил Даниэль, — это невозможно, мне надо только поговорить с нею.
— Ну, да, будем надеяться, может быть, все еще уладится. Я отлично понимаю, как все это печально для вас. Помните, что у меня в книге записаны отцом ребенка вы, а не кто другой.
Даниэль направился к двери:
— Значит, вы не можете нас повенчать?
— Гм… Нет, так прямо нельзя; мы должны раньше все выяснить. Попробуйте поговорить с нею и с ним, если можно; может быть, все и уладится. Будем надеяться.
— Но вы и другого не повенчаете?
— Нет. И я скажу ему это. Он, впрочем, и не требовал. Даниэль пошел на базар и закупил кое-что; он был очень задумчив, купил по хозяйству то, что помнил, и забыл другие, может быть, более нужные вещи, он словно спал на ходу и отвечал совсем невпопад. На обратном пути домой он основательно все обдумал, раз, другой останавливался и глазел в землю, затем повернулся и снова пришел на базар.
Нет, яростью и угрозами он ничего не добился, другое дело, если бы он мог сделать что-нибудь для нее… Он подошел к прилавку и попросил, чтобы ему показали шелковую ленту:
— Сколько стоит? — Он попросил показать ему пошире.
— А эта сколько? Ну, давайте один метр.
Она, может быть, и не примет ее, может быть, бросит ее в угол. А не схитрить ли ему, не сказать ли, это для малютки Юлиуса?
Фрекен дома не было, но Марта полагала, что она скоро придет.
Даниэль прошел в пристройку. Ребенок, к сожалению, спал, а то он мог бы надеть ему ленту на шейку, принарядить его. Не его ребенок? Вздор! Об этом мы еще поспорим! — Юлиус! — позвал он. Нет, он спал. Даниэль вынул ленту из бумаги и развернул ее во всю длину; она была голубого цвета и очень красивая, он принялся привязывать ее над зеркалом и никак не мог уладить банта и длинных концов. Сказать себе он мог, какой он желал бы сделать бант из шелковой ленты, и это было глупо с его стороны. А когда, он, наконец, смял ее, тогда только вынужден был позвать Марту, чтобы она помогла ему. И вот повис, наконец, этот голубой сувенир.
— Она сказала, что ей хочется иметь это вот? — спросила Марта.
И Даниэль ответил:
— Да, я думаю, что понял ее желание.
— Она, вероятно, скоро придет уже, — сказала Марта, выходя из комнаты.
Но фрекен не приходила. Даниэль выходил и входил, напевал, чтобы Марта чего не подумала, сходил в дровяной сарай и к ручью, и, наконец, в отчаянии вторично перекопал свои картофельные грядки. Все это он сделал в короткое время, размяк душой и телом, он, кажется поднял бы на руки всю свою семью. Потом пошел в лес и свернул на маленькую тропинку, которая вела в санаторию.
У пастора его порядочно унизили; он не хотел шпионить, он просто хотел пойти ей навстречу, и, чтобы показать свое миролюбие, он даже насвистывал; а может быть, он свистел и для того, чтобы предупредить о своем присутствии.
Он мог представить себе, где она была: она ведь отправила посланного к пастору и теперь пошла, чтобы узнать о результате. «О, милая Юлия, никакого результата не будет, пока есть хоть искра жизни во мне, Даниэле!»
Он встретил ее, далеко не дойдя до сеновала; она была одна.
— Ты гуляла? — миролюбиво спросил он.
— Да, я была в санатории, — упрямо ответила она.
— В санатории? — сказал он.
Она испугалась, что опять будет ссора, и вскричала:
— Милосердный боже, да разве мне нельзя с места двинуться?
— Насколько я понимаю, ты получила плохие известия, — еще миролюбивее сказал он. Он наложил на себя крепкую узду.
— Нет, я получила хорошие известия!
— Граф уехал?
— Поди, спроси его.
Даниэль помолчал некоторое время, потом сказал:
— А ты не боишься, что в один прекрасный день это может плохо кончиться?
— Что может плохо кончиться?
— Все. Я слышал, что ты и ребенка берешь у меня?
— Ребенка… у тебя?.. — Она замолчала, проронив это двусмысленное замечание, и не посмела тут же дать ему честный ответ, нет, не смела, потому что Даниэль был глубоко, жутко миролюбив. — Проснулся Юлиус? — спросила она.
— Я мог бы об одном только предупредить тебя, — продолжал он, — но уже раньше предупреждал и это никакой пользы не принесло, больше я этого делать не буду. Но ты не воображай, что я соглашусь на все ваши глупости: твои и его, этого финна, графа-то! А что касается того, что ты ребенка хочешь забрать, то скажу тебе, что я, не кто-нибудь другой, записан в книге у пастора, так что и это тебе не удастся. И о нас сделано было в церкви оглашение.
Если бы у Даниэля не дрожал так заметно голос, фрекен холодно посмеялась бы над этим бахвальством. Ведь у нее были свидетель и доказательства, и она могла на все дать обстоятельные объяснения, но сейчас она не посмела этого сделать, тут нужна была выдержка. Она только сказала:
— Вот как, ты был у пастора? Он резко оборвал беседу:
— Больше я не предупреждаю тебя. Запомни это!
— Ах, — с гримасой вскричала она, — я так устала от этой болтовни!
Дни шли. Вторник, на который назначено было венчание, прошел, и никакой перемены не наступило; фрекен продолжала массировать себе лицо, гуляла неподалеку в лесу, иногда брала с собою Юлиуса. Насколько Даниэль понимал, она ни с кем там не встречалась.
Какие у нее были намерения? Ждала ли, что что-нибудь неожиданно вынырнет, или хотела утомить Даниэля? И для фрекен это было нехорошо: она была измучена, проводила бессонные ночи и бесилась. Сопротивление Даниэля раздражало ее: если бы он позволял ей выходить, она, может быть, вовсе не выходила бы, бог ее знает, или, может быть, выходила бы на минутку и возвращалась бы назад, тоже бог ее знает. Его непоколебимость приводила ее в ярость, она истерически рыдала и скрежетала зубами. Она была ни больше, ни меньше, как прикована к нему цепью.
Даниэль стал чаше уходить в село. Он больше не покупал шелковых лент; лента, которую он как-то принес домой, ничему не помогла и не повредила, она висела в пристройке, голубая и красивая, и уже мухи стали засиживать ее.
Фрекен и не упоминала про нее, не благодарила.
В село он ходил, чтобы встречаться со знакомыми и чтобы быть на людях. Вот, что он делал там. Он