их на спуске за шубы и валенки. Или брехал на редких лыжников. Покончив с домашними хлопотами, я и Лена садились перекурить в чистой, натопленной, солнечной комнате, но в это время, как водится, вваливались, гремя дверьми, дети. Студили дом, следили снегом, жаловались друг на друга и на собаку, роняли мокрые шубы, шапки, платки на пол, сводили на нет результаты моего хозяйственного рвения. Наспех мы докуривали, переодевали засранцев в сухое, а мокрые рейтузы и колготки развешивали на заслонке, открытых створках плиты и стульях, придвинутых к печи. Комната сразу теряла вид, и я мрачнел, а Лена нет. Она и сама бросает вещи на том месте, где в них отпадает надобность, и я скоро одиннадцать лет ем жену поедом. Потом я подымал ор, что на дворе вот-вот стемнеет, а мы еще не встали на лыжи, а жизнь моя и талант загублены по их, троих, милости. Осененный невидимым занавесом с питисой, поминал Достоевского и Шопенгауэра. И под впечатлением от услышанного дети извлекали, роняя палки и распорки, из соседней холодной комнаты лыжи, вываливали все это хозяйство перед крыльцом в снег со следами выплеснутой спитой заварки и Чарликовой мочи. Минут десять на корточках я застегивал крепления жене, детям, себе, а про себя твердил: «Все не то! Все не то!».
У Семена Файбисовича есть такой диптих, или, как говорит один Семин родственник, двухтих: ванная и уборная в разрезе. В ванной самозабвенно, перед приемом гостей прихорашивается жена, первая, не Варя. А в уборной, в спущенных, как полагается, штанах сидит на унитазе сам Семен и прячет лицо в ладонях. Все не то!
А что для меня то? Пить без просыпу? Или, не выдержав этого гомеопатического режима — два-три стихотворения в год, — рифмовать через силу, чтоб, когда приспичит, разминать и подтираться? Господи, что же то? Где оно? Так я роптал, мудря над лыжными креплениями.
Всё — то! Мокрая одежонка, захламившая только что убранную комнату, — то! Мудацкие крепления — то! Два стихотворения в год — то! За какие-такие заслуги тебе больше? И опухоль мозга, может быть, главное за всю мою гиблую, слабую, нехорошую жизнь — то! А две опухоли и аневризма в мозгу пятилетней Алины из угловой палаты — тоже то?.. Фиг ли ты заменжевался!
Наконец мы выходили цепочкой на лыжню и катались часа полтора, а дома сытно ели. Смеркалось. Наступало самое мучительное на нашей даче время: чем заняться до сна, если теплая брусовая комната всего одна? Читать, учить английский — дети не дают. Занять их рисованием или чтением можно максимум на час, потом они начинают беситься, прыгать с кровати на кровать, ездить верхом на собаке. Выманить их на улицу, в темноту и холод — дохлый номер. Вот тогда, урывками и огрызаясь на домашних, я писал очерк о Саше, и, кажется, очерк мне удался.
Утром 24 марта девяносто второго года я оставил семейство в Тучково и потянулся в Москву, чтобы поспеть заметку перепечатать и не опоздать на Сашин вечер. Путь этот и при самом удачном раскладе забирает три с половиной часа. Сперва надо пройти весь поселок насквозь по единственной поселковой улице. Обычное казарменное убожество садовых шестисоточных товариществ здесь не так ранит глаз: спасает рельеф. Поросшие еловым бором холмы справа и слева подступают почти вплотную к дачам и не позволяют поселку безобразно расползтись. Он вынужден повторять изгибы длинного узкого оврага, по дну которого петляет холодная даже в июле Романиха, впадающая километром ниже в Москву-реку. Москва- река в этих местах не похожа на саму себя: на промышленную грязную реку в кранах, баржах, бакенах и речных трамваях. Здесь, в верховьях, она неширока, мелка, прозрачна, холодна. К августу, как и положено сельским рекам, она зацветает, и купальщику приходится выбираться с мостков на стремнину, брезгливо разводя водоросли руками. Но долго в реке не просидишь: холодно. Плавать бесполезно: течение подхватывает и несет со скоростью велосипеда. Зато хорошо плыть на байдарке, и часто летом мы с детьми пялимся на эти утлые лодки с подвесного моста.
В детстве здесь жил Андрей Тарковский. Сюда же он выезжал на съемки «Зеркала». Солоницын с Тереховой поминают Игнатьево и Томшино. А я туда запросто догуливаю с Чарли. Словом, тарковщины вокруг хоть отбавляй. С нарастающим шумом гнется под ветром орешник, открывая зеленый аквариумный полумрак елового леса. Так и ждешь, что вот-вот грянет с небес Перголези и прочтут письмо Пушкина к Чаадаеву о судьбе России. В молодости я был без ума от этих кинокрасот и смотрел «Зеркало» раз восемь. Но в прошлом году фильм крутили по телевидению, и было мне неловко и скучновато.
Выйдя из железных ворот поселка, забираем налево в длинную обледенелую гору. Дорогу проложили при мне, но делали тяп-ляп, насыпали гравия, заасфальтировали только на треть, и дожди в первый же год намыли рытвин и обрушили обочины. Но красиво. Дальше начинается село Поречье, и мы обычно срезаем для скорости еле различимым проходом между огородами и малюсенькими самодельными подсобками- конурами и выходим прямо к магазину-стекляшке и, оставляя его по правую руку, метров через сто пятьдесят оказываемся на автобусной остановке. Здесь надо уповать на удачу и приблизительные расчеты: местная шпана выбила расписание из железной рамы на телеграфном столбе.
Куря, поглядывая то на часы, то на поворот шоссе в ожидании автобуса, я радовался удачному очерку про Сопровского, припоминал лучшие фразы и прикидывал, что вечером пьянки не миновать. И как ей не быть? Соберутся друзья покойного, богатей Кенжеев — в Москве, и квартира наша пуста, гуди хоть до утра. А главное, что теперь я могу это делать, не опасаясь семейных сцен. Счастливая идея дать письменную клятву пришла мне в голову только на днях. Зачем я не сделал этого десять лет назад? Не было бы этих уходов, приходов, выливанья спиртного в унитаз, лукавых обещаний. Казалось бы, проще простого: «Я, Гандлевский Сергей Маркович, клянусь, что в случае первого же запоя — 3 (три) дня, иду к В. А. Хевронскому и подшиваюсь. 15 марта 1992 года. Подпись». Виктору Абрамовичу я верю, он знает, с чем дело имеет. В течение тридцати лет Хевронский выпивал по литру водки ежедневно и горя не знал, пока родные не поймали его на балконе, совмещающего прицел и мушку охотничьего ружья с участковым милиционером, бредущим по двору. С тех пор Виктор Абрамович практикует на дому. Теперь и Лене покойно, и я могу пить два с половиной дня с гордо поднятой головой. А к исходу третьего дня я это дело благополучно сверну. Значит, сегодня я пью, завтра отсыпаюсь, поправляюсь, убираю квартиру к приезду семьи и к Гришиному дню рождения, а вечером поездом 19.25 еду на дачу — и все довольны.
На электричку до перерыва я успел, через полтора часа был на Белорусском вокзале, семь минут — метро до «Новокузнецкой». Дома я принял душ, выпил кофе с черствым хлебом, отстукал за два часа эссе — снова понравилось, и в лучшем настроении отправился на Маяковку.
Кое-какие накладки при начале вечера были. Какой-то обтерханный местный администратор успел- таки по общему недосмотру первым прорваться к микрофону под предлогом того, что он «к сожалению, не был знаком с Сопровским», и прочесть что-то хреново зарифмованное, зато длинное и смелое с опозданием лет на десять, от чего бы покойного стошнило немедленно. По счастью к тому времени я уже хлебнул из горла в фойе кенжеевской огненной воды, и, осмелев, взял бразды правления в свои руки. И потом выступали уже неслучайные люди: Веденяпин, Санчук, Кенжеев, Ванханен, Сергиенко, Нерлер. Правда, некоторую сумятицу в течение вечера вносил громогласный поддатый Алексей Федорович, но это было даже в духе покойного, а может быть, к тому времени мне все уже нравилось, ведь мы с Кенжеевым сидели рядом и втихаря по очереди уговорили 0,7 чего-то очень крепкого. После вечера в фойе с полчаса, не меньше, ушло на неизбежную топотню, приветствия и переговоры с оглядкой: кому ехать, куда, и кто знает дорогу. Наконец разобрались. Гордый Санчук со своими вильнюсскими приятелями поехал сам по себе с заходом за выпивкой. Кенжеев отправился со второй партией, с тем же заходом. А женщины поехали на Миле и Пете, прихватив меня показывать дорогу. По пути завернули в ночной магазин, и мы с Петей вышли из машины и купили сколько-то чекушек водки по 0,33.
Господи, какая благодать без этой вонючей советской власти! Будь только платежеспособным и обороноспособным — и жить можно! Помню смерть отца, как с похабной телегой из загса я порыл в универсам в Ясенево в стол заказов, обслуживающий свадьбы и похороны Брежневского района. Водки давали издевательски мало, хоть из пипетки капай. Как я канючил и унижался перед тамошним заведующим. Я так боялся ударить в грязь лицом, мне так хотелось, чтобы все было, как при отце — по- людски и без сиротства — на этих многолюдных поминках. И я был в отчаянии, потому что на загсовую справку в универсаме уже влепили штемпель, что клиент отоварен, и теперь ее можно было благополучно скатать в трубку и засунуть куда следует! И в последнюю минуту — счастлива моя звезда! — позвонил тесть-благодетель и сказал, что у них в Строгино завтра, по слухам, будут давать, но одну на одну и запись с утра. И я собрал у себя и по знакомым двадцать отборных не винтовых, на всякий пожарный, водочных бутылок, уложил их, бережно прокладывая ряды газетой, в рюкзак и чем свет, с непотребным звоном, на первом метро дунул от себя на «Щукинскую», потом автобусом до конечной. Отыскал нужный универсам, и