ослышались — мы с Санчуком дрались на дуэли.
Был у нас — у Гриши Дашевского, у Вити и у меня с Леной — хороший товарищ, Сережа Савченко, добрый человек и умница. Служил в ФИАНе, делал слайд-фильмы, ходил в консерваторию, на кинопросмотры и литературные вечера. Писал стихи под раннего Пастернака, но показывал их изредка, потому что больше своих увлекался чужими. В горы ездил один или с родителями, был то ли буддистом, то ли индуистом, мяса не ел, отлично готовил вегетарианские блюда, чем-то занимался антирежимным, но помалкивал, носил большую бороду и волосы до плеч и круглый год ходил в рубашке и в кедах на босу ногу, а в помещении и вовсе разувался. Считал Венедикта Ерофеева гением, хорошо умел выслушивать других, а на расспросы о своих неприятностях отвечал цитатами из «Москва — Петушки» или матерными прибаутками с немецким акцентом.
Придешь домой, а Сережа уже там — забавляется с детьми. Или уйти надо срочно, а он остается. Был он не моим другом и не Лениным, а, что называется, «друг семьи». Легкий был гость, необременительный, и не гость даже по ощущению. Уходил он домой поздно, впритык к последнему поезду метро, и обычно я спускался с ним за компанию — опростать мусорное ведро. Мы расставались, я курил и смотрел ему вслед, как он бежит — в кедах и в курточке в любую погоду, с импортным, бывшим тогда внове, рюкзачком за спиной. Потряхивает длинными волосами и трусит 1-м Новокузнецким по направлению к Пятницкой.
В консерватории он познакомился с меломаном-иностранцем, а тот возьми да окажись голландским послом. И так Сережу полюбили посол и его жена, что за символическую сумму продали ему фотокамеру «Канон». Обычная сдержанность изменила Сереже. Он не умел скрыть восторга и несколько раз, помню, разбирал камеру, демонстрируя моему равнодушному взору ее совершенства. 23 октября 1989 года с обновой на боку и, как всегда, за полночь он возвращался после показа своего слайдфильма из музея Глинки и был сбит легковым автомобилем напротив своего подъезда. Смерть наступила мгновенно.
Мать Савченко позвонила нам вечером следующего дня. Меня не было дома, к телефону подошла Лена.
— Сережа погиб, это его мама, — донеслось из трубки.
В первую секунду Лена поняла, что погиб я, а звонит моя мать, но тотчас взяла себя в руки, сообразив, что моей матери пять лет как нет в живых.
Я застал Лену плачущей, выслушал, не раздеваясь, страшную новость и пешком пошел на Ленинский проспект, чтобы передать ее Вите, с которым как раз у нас был самый разгар обоюдной неприязни. Дорогой я плакал и сморкался по-татарски, потому что забыл дома носовой платок.
С тех пор каждое 23 октября можно без звонка зайти часов в 6–7 вечера на Кунцевскую к родителям Савченко, Инне Александровне и Марату Мефодьевичу, и застать накрытые столы и человек двадцать гостей: сверстников Сережи и людей старшего поколения, знавших его еще мальчиком. Запомнить легко: 23 сентября умерла Мюда, 21 октября — день рождения Сопровского, 23 октября погиб Савченко, 21 ноября родилась моя мать, 21 декабря родился я, а 23 числа того же месяца погиб Сопровский.
За стеклами книжных полок много Сережиных фотографий: Сережа подростком с отцом в горах, Сережа — уже такой, каким я его знал, — кашеварит, скорчив рожу, в памирской экспедиции, последний увеличенный портрет Сережи — на нем он неожиданно серьезен, даже мрачен. Столы будут ломиться. После первой рюмки, выпитой не чокаясь, воцаряется обычный застольный галдеж. Марат Мефодьевич аккуратно провожает гостей партиями до метро по мере их ухода.
От Сережи в нашем доме осталась коробка из-под сигар, когда-то ее, полную, он привез мне в подарок из Германии; теперь там хранятся деньги. Еще осталась позаимствованная у него привычка вставать по утрам под холодный душ, только обязательно с головой, а то теряется какая-то там прана.
Инна Александровна и Марат Мефодьевич держатся, устают, болеют. Инна Александровна продолжает работать, а Марат Мефодьевич вышел на пенсию, у него пошаливает сердце. Прошлым летом Савченки провели отпуск Инны Александровны в горах Кабардино-Балкарии на турбазе Академии наук. Они верны пристрастиям своей молодости: грузинскому и польскому кинематографу, Слуцкому и Коржавину. Посещают культурный центр при Польском посольстве и Музей кино. Следят за книжными новинками и периодикой. Музыкальные вечера.
На поминальных савченковских сборищах я, слава Богу, по-настоящему ни разу не напивался. Но тогда, в девяностом году, я был без жены и, видимо, перебрал, так как после поминанья поехал не домой, а вместе с Витей Санчуком, Аней Рязанской и Машей Ушинской к Маше — добавлять. Ехали мы на такси и ссадили Гришу Дашевского по дороге на улице Гарибальди. У подъезда Машиного дома Витя вскользь бросил, что я мог бы и не ездить. Это было уже чересчур: во-первых, потому что Маша пригласила меня к себе, а во-вторых, я только что из последних денег расплатился с таксистом и на метро не успевал. Я напрягся.
Расположились на кухне. Стадии опьянения присутствовавших не совпадали, вернее женщины вообще были трезвы, и ни разговора, ни веселья не получалось. В кухонной бестолочи Витя сказал мне еще какую-то гадость, и с этим что-то надо было делать. По пьяному наитию я попросил Санчука выйти со мной в соседнюю комнату и там ударил его ладонью по щеке. Так я, по моим соображениям, разом перевесил все его предыдущие оскорбления, и пусть он теперь сводит концы с концами. С облегчением я вернулся на кухню и присоединился к женщинам. Спустя какое-то время Витя, бледный, подошел ко мне и сказал, что расценивает мою выходку как вызов.
— Достань оружие, у меня нет.
— А у меня есть, — ответил Витя.
Женщины приняли в выборе оружия и прочих подробностях живейшее участие и обнаружили знание предмета. Часа в два ночи мы впятером отправились к Вите домой неподалеку за орудием убийства. Во дворе я и женщины судачили о случившемся, пока Витя поднялся к себе и вернулся с оттянутым карманом. Это оказалось огромным оперным револьвером. Эфемерное начинание обрастало плотью, и женщины пытались нас угомонить. Но Санчук вошел во вкус и предложил бросить жребий и кому выпадет — стреляться, чтобы было наверняка. Я отказался, у меня хороший нюх на декадентщину. После часового барахтанья в осенней дворовой мгле нас растащили, и я дошел до дома в полном беспамятстве.
Я горжусь своим автопилотом, умением не помнить ничего и производить впечатление трезвого. Однажды я обнаружил себя в аэропорту Набережных Челнов, где мне и впрямь надлежало быть в этот день и час, и встречавшая меня Инна Лимонова сказала:
— По-моему, тебе следует поесть.
Уплетая у нее дома домашние пельмени, я все силился вспомнить, как я оказался столь обязательным, — и не мог. Последнее, что приходило мне на память, это как я сижу на полу в совершенно пустой квартире на 1-м Новокузнецком, потягиваю из горлышка тещин подарочный «One man show», а Денис Новиков склонился надо мной и ласково, точно ребенка, уговаривает ехать с ним куда-то, а я только отрицательно кручу головой. Значит, я, как лунатик, встал в срок на задние конечности, оделся, взял паспорт, не забыл билеты, добрался до Павелецкого вокзала, сел в нужную электричку, прошел в Домодедове паспортный контроль…
Нет, что ни говори, кое-какие хорошие качества у меня есть, например чистоплотность. Треть дня в общей сложности я провожу в душе. Правда, Юра Кублановский считал, что это я делаю в компенсацию внутренней грязи, и что его бы воля, он бы ввел ограничения на воду. Не знаю, ему виднее. Кублановский — удобный объект для злословья. В один из своих приездов из Германии он угощал Сопровского чем-то импортным в пельменной-стояке на Тверской и спросил того, разливая, почему Саша не печатается.
— Да задницы неохота лизать, — ответил мой покойный товарищ.
— Но ведь это совершенно другие люди, — сказал Юра.
Стало быть, дошел я, как Голем, с Ленинского в Замоскворечье и сплю себе. Будит меня утром Лена и говорит:
— Тебя к телефону Сопровский, требовал разбудить.
— Але, — говорю, — доброе утро, будь оно все проклято, Санечка.
А Саша сухо и с важностью, подобающей случаю, сообщает, что только что звонил ему Витя и просил быть нашим секундантом и нет ли у меня, осведомляется Сопровский, возражений. А если нет, то он просит меня быть в 13.00 у Нескучного сада. Боже мой! И я смутно вспоминаю вчерашние обстоятельства. Какая дуэль, когда у меня зуб на зуб не попадает! Со стороны я смахивал, верно, на гоголевского Чертокуцкого в то злополучное утро. Но я напомнил себе слова Атоса: «Бесчестие страшнее смерти», сказал, что буду, и с