В пахнущий могильной сыростью раструб шахтного копра скрипуче поднялась бадья. С железного коромысла ее почти в объятия толпившихся перепуганных женщин соскочили три забойщика и девушка- водоотливщица. Один забойщик, в красной старательской опояске и в разорванной ситцевой рубахе, упал бы, если бы его не поддержала Елизаровна — мать Кости Корнева. Забойщика под руки увели в поселок.
Другого забойщика судорожно обняла беременная жена и закричала, плача и улыбаясь.
Иннокентий Зверев, раскидав толпившихся у окна шахты людей, с ходу прыгнул в опускающуюся бадью и вместе с нею провалился в черную глубь. Георгий Степанович, пробравшийся к копру следом за Зверевым, растерянно заметался, потом кинулся к лестничному отделению.
Женщины снова замкнули круг у копра, неотрывно глядя в темную пасть шахты.
Настенька Жмаева из боязни ушибить Петьку в тесноте толпы стояла поодаль. Не спуская взгляда с копра, она теребила пальцами узелок с обедом для Данилы.
Звякнул шахтный звонок. Глотов резко махнул коногонам рукою — ворот дико скрипнул, и пустая бадья опрокинулась в шахту.
Толпа качнулась вперед. Каждый старался увидеть, кого поднимают.
Настенька заметалась за спинами толпившихся людей, тщетно стараясь заглянуть через их головы.
Пришла бадья. Из нее устало вышел дядя Калистрат. К нему подошла жена.
— Что долго? — губы ее дрогнули, старые, выцветшие глаза наполнились слезами; всхлипнув, она уронила голову на грудь обнявшего ее Калистрата.
Он молча, устало махнул рукою и пошел с женою в расступившуюся перед ними толпу...
...Переломленные подхваты, расщепленные и измолоченные огнивы и стойки, талая порода, камни, глыбы мерзляков, крепких, как кремень. Жалкие остатки разрушенного крепления, как переломленные человечьи ребра, торчали из обвала бледными, искалеченными костями.
К Свиридовой подошел согнувшийся Георгий Степанович.
— Нигде больше никого нет, — сказал он и, взглянув на разрушенный коридор, в ужасе схватился за голову.
Иннокентий Зверев, стоная от ярости и усилий, как спички выдергивал огнивы, ворочал двадцатипудовые глыбы раздробленных при обвале мерзлых кусков потолка, рвал неподдающиеся, задавленные восьмивершковые подхваты.
Свиридова, подняв карбидку, осветила кровлю. Высоко вверху темнел свод купола; вывалившаяся из него глыба лежала на раздавленном коридоре островерхой сопкой.
Зверев бросился на глыбу, перелез через нее и скрылся по ту сторону.
— Афонька! — крикнул он. — Свечку!
Афанас сорвал с камня свечу, засунул кайлу за пояс и не по-стариковски проворно вскарабкался следом за Зверевым. За ними полез Усольцев.
Осматриваясь, они пошли уцелевшей частью коридора. В нескольких шагах впереди- опять выросла преграда: огромная глыба смерзшейся породы стеной загородила весь коридор. А подальше глыбы из осыпавшейся талой земли кольями высовывались свежесломанные огнивы. Усольцев посветил под ноги — в талинах, широко раскинув руки, торчал полузасыпанный человек. К нему бросились, раскидали землю, подняли, — голова безжизненно упала на грудь. Усольцев взял его на руки понес к выходу.
Зверев и Афанас дошли до целины, схватили кайлы и стали бить по мерзлу. От двух-трех ударов кайла у Зверева сломалась. Он ударил ломом, но и лом отскакивал от стены, как от гранита.
Афанас бросился в один угол, затем в другой — пути дальше, к Данилиной лаве, не было, Афанас, пугаясь собственного голоса, заорал:
— Костя!.. Костя-а!..
И опять та же зловещая тишина.
Афанас понял. Он повернулся и побрел к выходу...
У шахты все еще стояли люди. Их стало меньше, но эти оставшиеся не расходились и не могли уйти.
Настенька стояла позади Елизаровны, крепко сжимая заснувшего Петьку. Она стояла уже четыре часа, у ней ломило поясницу, одеревенели затекшие ноги, но она ничего не чувствовала.
Звякнул звонок подъемного сигнала, опять заскрипел, ворот, люди нетерпеливо зашевелились и теснее подступили к шахте.
В раструбе показались сначала головы людей и затем встала бадья с Афанасом и врачом Вознесенским, поддерживавшими бледного парня. Они вывели его на землю и передали подошедшему фельдшеру и медицинской сестре.
— Все! — сказал врач на вопросительные взгляды ожидавших.
— А Костя?! — вырвалось у старой Елизаровны.
И вдруг, пораженная страшной догадкой, она медленно повела помутневшими глазами, дрогнула, бросилась к окну шахты и страшно закричала:
— Костя! Костя где?! Пустите меня!..
Позади чуть слышно, из последних сил застонала Настенька.
— Да-ня... А-а... — Настенька выронила узелок с обедом и, потемнев, повалилась на землю...
4
Ночью на «Сухой», около манежа конного ворота, необычно и печально горел костер. В багряном отблеске калившегося бута прошли к шахте в смену старатели. У копра они увидели двух одиноко стоявших женщин, поспешно обошли их и спустились в шахту.
А женщины по-прежнему стояли у копра. Елизаровна, подняв голову, напряженно слушала, страшась пропустить малейший звук. Казалось, она могла бы услышать даже дыхание сына из глубокой лавы. Перед нею неотступно стоял образ Кости и вся жизнь, отданная ему... Вот она, молодая, сильная, в не застегивающейся на груди малиновой кофточке, стоит на косогоре Медного Чайника. В лицо ей в упор бьет солнце, и она, жмурясь от света, смеется Степану, солнцу, и темно-зеленой тайге, и сиреневому небу, и корзинке белобокой брусники. На Степане выцветшая с белыми пуговицами голубая рубашка, так подходившая к его темной, в колечках бороде, высокому белому лбу и коричневым, как орех, глазам. Степан держит на голове годовалого Костю и, перекрикивая эхо, гогочет вдогонку стремглав удирающему рыжему гурану[2]:
— Ого-го-го!.. Ух, ты-ы! Га-а! Держи-и!
А Костя положил в рот палец и жадно и изумленно смотрит, и все для него — непостижимое диво.
А на другой день Степан не вышел из затопленной шахты. И арендатор отказался откачивать ее: нет расчета...
И вот еще. Через три года. Елизаровна сидит на свадьбе дочери Стешки. Душно, суматошливо. Стешка то бледнеет, то загорается, и глаза ее неузнаваемо блестят. Стешка опускает трепещущие ресницы и, притягиваемая неодолимо зовущей силой, склоняется к Леонтию и, едва коснувшись его, вздрагивает; глаза ее вдруг распахиваются, медленно темнеют, взгляд становится глубоким, неизъяснимо теплым и нежным... Слева от Стешки неловко, как связанный, сидит пятнадцатилетний деверь, угловатый и длинный, с переламывающимся на бас голосом, цыгановато-черный Данька Жмаев. Данька косится на горячие пельмени, ноздри его вздрагивают, но он ничего не ест и беспричинно злится и на пельмени, и на свадьбу, и на свою неловкость. Справа Стешки жених, Данькин брат, Леонтий Жмаев. Он в солдатской, с крестом, гимнастерке, тоже черный, усатый, с высоко поднятыми у висков бровями и орлиным смелым взглядом. И что-то знакомое, милое и родное — такое, что человек сквозь всю жизнь проносит в глубоком тайнике своего сердца, — узнала Елизаровна в этой Леонтьевой улыбке... Маленький Костя с самого вечера неотрывно смотрел на Леонтия. В глазенках четырехлетнего Кости мучительная напряженность детски- смутного воспоминания. Елизаровна с материнской встревоженностью перехватила этот Костин взгляд и вдруг поняла: «Да ведь Степана, отца ведь ищет маленький Костя!..»
И еще. Через полгода после свадьбы Стешки. На отлете от Ново-Троицкого прииска, в глухой