— Ну, я пойду, — сказал он, — до свиданья.
— До свиданья. Заходите.
Она приподнялась в постели и протянула ему горячую смуглую руку.
— Федя! — крикнула на всю квартиру Марья Филипповна, — Федя, детка, молоко пить…
В это время позвонили.
— Послушайте, Сема, — быстро сказала Антонина, — если это Пал Палыч, то, пожалуйста, скажите ему, что не надо. То есть я не то хотела… В общем, вы объясните ему, что я сейчас не могу с ним разговаривать.
— Есть, — сказал Сема с готовностью.
— Только не очень грубо…
— Я понимаю.
В передней уже кто-то раздевался. Сема вышел, плотно затворив за собой дверь. Это действительно был Пал Палыч. Он повесил шляпу и, разматывая шарф, кивнул Семе головой.
— Да, — сказал Сема, — здравствуйте.
— Федя, — опять крикнула из кухни Марья Филипповна, — иди скорей, детка!
Дверь из комнаты Антонины отворилась и в переднюю вышел Федя, на секунду приостановился, потом подскочил, радостно и длинно взвизгнул и бросился к нему в объятия.
— Ну что, — спрашивал Пал Палыч, — что? Как поживаешь? А?
Федя молча прижимался щекою к щеке Пал Палыча.
— Скучаешь? — спрашивал Пал Палыч. — Скучно? Ну, ничего, ничего. Мама-то где? В какой комнате? А? Или ее дома нет?
— Вот в этой, — сказал Федя, — вот сюда. Пойдем-ка! Она дома, дома. Она лежит больная. Она головку зашибла…
Пал Палыч шагнул было вперед, но Сема заслонил собою дверь и тихо сказал:
— Не надо, Пал Палыч. Антонина Никодимовна просила вас не ходить к ней.
— Ну, — нетерпеливо сказал Федя, — пойдем же!
— Нельзя, — упрямо произнес Сема.
— То есть как нельзя?
— Вот так. Антонина Никодимовна больна и не может вас видеть…
— Что ты врешь? Как не может…
— Она просила не пускать вас.
— Тебя просила?
— Меня.
— А ты здесь при чем?
— При том, что выполняю поручение.
— Ну, пойдем же, — опять сказал Федя и подпрыгнул на руках у Пал Палыча, — пойдем!
— Нельзя, мальчик, — строго произнес Сема, — иди один.
Пал Палыч медленно спустил Федю на пол и внимательно посмотрел Щупаку в лицо. Федя помчался к матери, дверь осталась незакрытой. Сема захлопнул ее.
— Так, — промолвил Пал Палыч и снял с вешалки шарф. — Значит, не пускаете?
— Не пускаем, — сказал Сема, — и благодарите бога, что под суд не попали…
— За что же это?
Сема прищурился.
— А вы не знаете? — спросил он. — Весь массив знает, а вы не знаете?
— Не знаю.
— Старый человек, — сказал Сема, — а бьет женщину до беспамятства. Позор вам! Обо что вы ее двинули, что у нее мозговые явления начались?
— Как мозговые?
— Вот «как»? У вас надо спросить «как»!
Пал Палыч одевался молча.
— И больше сюда не ходите, — сказал Сема, — незачем. Это вас из-за нее под суд не отдали, из-за ее доброты. А так — отвесили бы вам лет пять с гаком. Позор!
Он распахнул перед Пал Палычем дверь на лестницу.
К вечеру у Антонины разболелось ухо. Было так нестерпимо больно, и боль с такой быстротою усиливалась, что Антонина заплакала и продолжала плакать даже тогда, когда вошел Сидоров.
— Э, матушка, — сказал он, — плохо твое дело.
И присел к ней на кровать.
— Больно, — сказала она, — вот здесь.
Женя опять, как утром, звонила по телефону. Сидоров сидел одетый, в кожаной тужурке, красноглазый, но не злой.
— Ничего, — говорил он, — потерпи, брат! Сейчас все организуем. Часок потерпи…
— Да я терплю, — отвечала она, — только уж очень тут все разламывается.
— Чаю хочешь?
— Нет, спасибо.
— Ну, чего ж ты хочешь?
— Ничего не хочу, спасибо.
Потом Женя позвала его, хлопнула парадная, и под окнами затрещал мотоцикл. Минут через сорок приехал врач-ушник. Когда он вошел, Антонина поняла, что привез его Сидоров, и ей, как уже много раз в этот день, сделалось стыдно. Пока врач возился с ее ухом, она слышала в передней голос Семы Щупака. Что-то шептала Марья Филипповна. Там, везде, во всей квартире, была возня — такая, как бывает, когда заболел кто-то в семье, и заболел серьезно. Это ощущение семьи возникло у нее сразу, в секунду, и от этого ей сделалось так хорошо, как не было еще ни разу в жизни. Врач что-то делал ей с ухом, было ужасно больно, до того, что она даже вскрикнула два раза, но она не прислушивалась к боли и не слышала даже вопросов, которые задавал ей врач, а слушала квартиру — шепот в передней, Женино шиканье и то, как Сидоров с раздражением сказал:
— Я тебе говорил, ушника надо было сразу.
— Поверните голову, — сказал ушник, — мадам!
Она повернула голову и вскрикнула опять, а потом застонала: что-то перед ней погасло, до того было больно, — но она все же услышала, как стихла вся квартира, как все, вероятно, прислушивались. Ей захотелось теперь опять перенести боль, хотя в десять раз большую, но только услышать опять эту тишину, это прислушивание в квартире, еще раз испытать это ни с чем не сравнимое чувство, когда прислушиваются к тому, что с ней.
Врач вышел, и все куда-то ушли из передней, она закрыла глаза и поплыла — ей казалось, что она несется по тяжелой, темной воде.
Потом опять затрещал под окнами мотоцикл, и треск этот так отдался в ее голове, что она длинно и жалобно застонала.
— Больно? — спрашивала Женя. — Больно, Тонечка?
Она все слышала, но вяло, точно через материю. И ей было душно, несмотря на открытую форточку. Она слышала, как Сема сказал:
— Жепя, ледник уже заперт, я не знаю, где лед взять.
Но лед все-таки нашли, она почувствовала холод…
Потом над нею сидели какие-то бородатые старики и говорили не по-русски. Вероятно, было уже утро или вечер следующего дня. Старики о чем-то сговаривались мирно и покойно и не глядели на нее. Один из них взял ее руку и согнул в локте. Женя тоже была тут — похудевшая, с темными кругами у глаз, и тоже говорила не по-русски.
Если бы его спросили потом про эти страшные восемь дней, он, конечно, не знал бы, что сказать. Он стоял под окнами, или на лестнице, или прогуливался возле дома. Он не брился, забывал курить, не ел. Его