Тихо-тихо.
Затем все начинают аплодировать.
Ее несут на руках.
И Аркадий Осипович идет толпе навстречу.
Опять море под солнцем, парус в полнеба, колокол печально звонит, пахнет смолой, и тихая-тихая музыка — одни только скрипки.
Потом она вставала, расковыривала ложкой корку на размазне и стоя ела.
На дворе за ней увязался хилый, продрогший и мокрый котенок. Она взяла его на руки и принесла домой. Котенок кричал, извивался в ее руках и легонько царапался, а когда она посадила его на кровать, он жалко и нелепо принялся тыкаться мордочкой в одеяло. «Есть хочет», — решила Антонина и побежала в лавку за молоком.
Лакать котенок еще не умел. Пришлось делать ему соску. Потом он вдруг стал пачкать. Антонина безмолвно убирала за ним, а когда убирать надоело, подмешала к молоку капель Боткина.
На следующий день она устроила ему ватную постель, ящик с песком и взялась за воспитание. Котенок кричал, пачкал по прежнему и все время лез на колени.
Она опять напоила его каплями Боткина.
Котенок вылечился, но в своей ватной коробке ни за что не хотел сидеть. Ему было холодно.
Следовало затопить.
Она спустилась в подвал за дровами.
В подвале лежали разбитая кровать, несколько кирпичей и огромная крысоловка. Ни одного полена не осталось с прошлого года.
Тогда она положила котенка в старое кашне и привязала кашне к спине. Теперь нельзя было опираться спиной — иначе задавишь котенка. Так, лежа на животе, с котенком за спиной, — она прочитала всего «Обломова» и весь «Обрыв». Иногда котенок копошился за ее спиною. Она быстро отвязывала кашне и тащила котенка к ящику с песком. Там она говорила ему те слова, которые говорят маленьким детям в таких случаях. Котенок смотрел на нее желтыми глазами и, вероятно, силился понять, чего от него хотят.
Иногда она пела ему подряд все песенки, которые знала. И котенок засыпал.
Иногда от скуки одевала его в смешное платье со сборками и с лентами, напяливала ему чепчик… Котенок терпеливо и покорно переносил все.
Он отъелся, шерсть на нем стала гладкой и красивой, больше не нужно было привязывать его к спине, но еще долго ему доставляло удовольствие сидеть на спине у Антонины.
В честь собаки Аркадия Осиповича она назвала котенка Дези.
В середине ноября она пошла к доктору Дорну на прием. Ждать пришлось недолго. Доктор сидел в кабинете спиной к дверям и писал в большой книге.
— Садитесь, — сказал он не оборачиваясь.
Она села и огляделась: кожаная мебель, шкафы с книгами, картины в золотых рамах. Потом она вспомнила отца, последний визит Дорна — так подробно, как будто это было вчера.
— Год рождения девяносто шестой, — сказал Дорн, продолжая писать.
Антонина посмотрела на его седую, стриженную ежиком голову и тихонько вздохнула. Он сидел так же, как тогда, только сейчас за большим письменным столом, а тогда — за ломберным, И пиджак на нем такой же. Может быть, тот же. Может быть, тот же самый.
Доктор дописал, захлопнул книгу и, тяжело опершись на подлокотники кресла, поднялся. Антонина тоже встала. Дорн не узнал ее. Она ожидала этого и потому решила прийти просто пациенткой.
— Здоровехоньки, — говорил Дорн, не глядя на нее, — вот разве мышьяку вам дать… И питаться надо получше. А? Как вы считаете?
— Да, — тихо согласилась Антонина.
Ей было холодно стоять перед ним голой до пояса и стыдно, что у нее высокая, как у взрослой, грудь. Она сутулилась и вздрагивала.
— Одевайтесь, — наконец сказал он.
Потом он подал ей рецепт.
— Доктор, вы не помните меня? — спросила она.
Он вопросительно поднял брови.
— Старосельский Никодим Петрович, — сказала Антонина, — он умер. Это мой папа.
— Старосельский, — как бы обрадовавшись, повторил доктор, но она видела по его глазам, что он ровно ничего не помнит.
— От жабы умер. Такой, — говорила она, — с усиками, не помните? Ночью умер.
— Да, да, да, — бормотал доктор, — но позвольте, позвольте — вы…
— Я его дочь…
— Помню, помню… Как же… На кухне мы с вами разговаривали. «Григория разбойника убили», — улыбнувшись, вспомнил доктор, — как же. Все помню. Ведь это в прошлом году было?
— Нет, в этом.
— Даже в этом. Подите, как недавно. А вы уже совсем взрослой стали. Небось уж и замуж вышли!
— Нет, — сурово ответила Антонина.
— Работаете?
— Нет, не работаю.
— Как же вы живете? Я помню, мы что-то с вами тогда говорили о службе.
Антонина молчала.
Доктор опять поднял брови, потом нахмурился, потом недовольно засопел.
— Пришли бы попросту, — сердито сказал он, — а то комедию ломать, больной представляться. Ну зачем это вам, скажите на милость?
Он прошелся по кабинету, зажег лампу на столе и спросил:
— Куда же вас деть?
— Не знаю, — тихо сказала Антонина, — уборщицей куда-нибудь.
— Ну уж и уборщицей.
— Я больше ничего не умею.
Он присел к столу и что-то написал, потом сунул в конверт, открыл свою большую книгу, поискал там и написал на конверте адрес. Протянув письмо Антонине, он раздельно сказал:
— Человек этот — изрядный… чудак. Может быть, прохвост. В свое время я ему… я его вылечил, и он должен меня помнить. Будете работать в парикмахерской. Завтра же идите туда. Передайте привет и письмо. Устраивает?
— Устраивает, — вся просияв, сказала Антонина.
— Рая не ждите, поняли?
— Поняла.
— Торгуйтесь.
— Хорошо.
— И не стойте вот этак, когда с ним будете говорить. Слышите?
— Слышу.
— Грубо говорите, напористо.
— Хорошо.
— Но и работать надо как следует.
— Работать, доктор, я умею, — сияя все больше и больше, сказала Антонина, — что-что, а работать… Лишь бы только работа была…
— В меру, в меру, — перебил Дорн, — себя жалейте. На чужую мошну ведь. Ну, идите. Если чем смогу…
Он поклонился и протянул ей руку.