Она быстро переложила в правую руку из левой три рубля и хотела незаметно, как делывал отец, передать Дорну деньги, но он рассердился и не взял.
— Но, доктор, — сконфуженно начала она.
— Идите, идите! — закричал Дорн.
Когда она вышла от Дорна, уже совсем стемнело. Ей хотелось петь. Она бежала по улице и пела. У витрины гастрономического магазина она остановилась и загадала: если первым выйдет мужчина — истратить трешку, если женщина — сберечь. Кроме трешки, у нее было еще полтора рубля. Вышла женщина. Антонина вздохнула и пошла дальше, но у следующего магазина не выдержала и опять загадала — наоборот. Вышла женщина. На все три рубля Антонина купила колбасы, карамели, булку, баранок, молока, селедку и маленькую плитку шоколада. Дома на кровати спал котенок. Антонина подула ему в нос, переоделась и разожгла керосинку. Котенок мурлыкал и терся об ее ноги.
19. Мальчик, воды!
Перед тем как отворить дверь в парикмахерскую, Антонина постояла на деревянном, скрипучем от мороза крыльце и из-под заиндевевших ресниц поглядела вокруг.
Вокруг было пусто, голо, морозно.
За невысоким забором чернели остовы кораблей, баржи, подъемный кран. Влево и вправо шла улица, по улице свистела поземка. По мосту через замерзшую реку лениво тянулся товарный поезд.
Она вздохнула, аккуратно счистила с валенок снег, сначала о скобу, вбитую в крыльцо, потом веничком, и отворила дверь. Немолодой толстый и лысый парикмахер сказал Антонине, что Петра Андреевича еще нет, и велел подождать.
— Посиди у печки да дровец подкинь, — сказал он ей, как старой знакомой, — холодина какая, ужас… А еще только ноябрь.
Не торопясь, она разделась, повесила пальто, сунула в рукав серенький шерстяной платок и, еще потоптавшись, чтоб не намокли валенки, пошла к печке.
Парикмахер кашлял и читал газету. Тоненько звенели стекла, и время от времени грохотала жесть.
— Того и гляди, унесет вывеску, — спокойно сказал парикмахер.
Антонина накинула пальто и вышла. Большая крашенная голубой краской вывеска колебалась от ветра. Одна петля была оторвана напрочь.
Пришлось вернуться за табуреткой и молотком. Она вколотила новую петлю из согнутого гвоздя, подышала на озябшие руки и принялась закручивать проволоку.
Потом она затопила печку наново, выгребла из поддувала золу, прибила гвоздиком отставший от пола железный лист и подмела мастерскую. Парикмахер не выражал никакого удивления — будто так и следовало.
Наконец явился Петр Андреевич. У него был такой вид, будто он всегда был очень толстым, а нынче вдруг ужасно похудел. Щеки, подбородок, шея — все изобиловало лишней кожей. На самом же деле Петр Андреевич вовсе не худел. Он всегда был таков. Лишняя эта кожа причиняла ему много хлопот, раздражала его, и не так давно он думал даже об оперативном удалении лишнего на шее и на подбородке, но под влиянием доктора Дорна решил отпустить бороду — побольше и попышнее. Борода хоть и скрыла лишнюю кожу, но придала Петру Андреевичу бандитское выражение, от которого он спасся очками из простых стекол. Большие очки действительно спасли его: он вдруг стал походить на ученого-аскета и полусумасшедшего. Надев очки и продумав как следует свой облик, он решил, что и говорить следует иначе — отрывистее и оригинальнее.
Прочитав письмо Дорна, он молча осмотрел Антонину и ушел за перегородку, туда, где шипел примус. Потом он позвал ее.
За перегородкой горела двенадцатилинейная лампа, лежали горкой чистые салфетки, поблескивало цинковое корыто. Когда она вошла, Петр Андреевич наливал себе в стакан кипяток из чайника. Стакан вдруг лопнул. Петр Андреевич выругался и поставил чайник опять на примус.
— Надо было ложечку в стакан положить, — сказала Антонина.
— Почему?
— Тогда стакан бы не лопнул.
— «Бы» это вроде «авось», — сказал Петр Андреевич. — Я могу вам платить не много. Двадцать один рубль.
— Хорошо.
— Являться надо к девяти часам.
— Хорошо.
— Будете стирать белье, мыть мастерскую, подавать воду, подметать, ездить по поручениям, как ученица.
— Хорошо.
— Если шашни заведете — выгоню. Понятно?
Она кивнула головой.
— Да… Печку топить, сдавать волосы… Зеркала должны быть промыты и прочищены. Мрамор тоже. Снаружи магазин чтоб всегда имел приличный вид. Как звать-то?
— Антониной.
— Иди работай.
Она вышла из загородки и поглядела в заиндевевшее окно: ничего не было видно.
— Как ваше имя? — спросил толстый парикмахер.
Она ответила.
— А меня зовут Самуил Яковлевич, — сказал мастер, — Самуил Яковлевич Шапиро. Ни больше ни меньше. Быстро оденься и купи мне одну пачку папирос «Совет». Потом сходишь ко мне на квартиру за обедом. Ну, живо!
И опять зашелестел газетой.
Еще затемно она приезжала в мастерскую. Отворяла ставни, снимала с двери тяжелый немецкий замок, мыла полы, грела воду и принималась за стирку. Надо было выстирать две-три дюжины салфеток, выполоскать их, подсинить, подкрахмалить. Раз в неделю стирались и крахмалились халаты. Петр Андреевич требовал, чтобы белье непременно было «с шепотом». Потом она гладила развешанное с вечера белье. Потом топила печь, протирала зеркала, мрамор, грела воду для бритья, резала бумагу, чистила щипцы для завивки, ножницы, проветривала мастерскую.
К десяти часам приходил Шапиро.
Опухший, с почечными мешками под глазами, злой и охающий, садился не раздеваясь в кресло и начинал браниться.
— Слышишь, — говорил он, — эта стервятина целый вечер кричала на меня, что я выбрал себе такую профессию. Ей неудобно перед подругами, что ее отец парикмахер. Ну а если б я торговал на Обводном, лучше? Скажи, мне? Или я не даю ей жизни? Сатана. Я болен, видишь, я распух, так ей мало. Ну, зато я ей тоже сказал — мамаша упала в обморок.
И он подробно рассказывал, как мамаша упала в обморок.
Обо всем он говорил злобно, всем сулил несчастья, кашлял, плевался и каждый день скандалил с Петром Андреевичем.
Начиналось обычно едва тот входил.
— Безобразие, ей-богу, — говорил он, — неужели трудно раздеться?
— Трудно, — кашлял Шапиро.
— Пойдите разденьтесь.
— Бабе своей указывайте.
— Я не указываю, а я говорю, что нечего входить в калошах.
— Заплатите раньше жалованье, а потом будете за калоши говорить.