Он знал, как она стучит, — сильно раз, два, три, а четвертый небрежно.
Он изучил ее вкусы: конфеты она любила такие, помидоров она не ела вовсе, яблоки непременно вытирала полотенцем, — он знал все.
И говорил себе:
— Ничего, поборемся!
В пятьдесят четыре года он был крепок, подвижен, ловок, силен; зубами разгрызал грецкие орехи; таскал из подвала огромные охапки сырых дров; пальцами он выдергивал из стены глубоко вбитые гвозди.
Ум?
Он знал людей и посмеивался в седые усы: все они лежали перед ним голенькие, как на ладошке. Всю его жизнь перед ним проходили люди: пьяные, трезвые, только деловые и только веселящиеся, министры и офицеры, купцы и проститутки, порядочные женщины… кой черт — для этих порядочных женщин под вуалями он опускал шторы в отдельных кабинетах. Он слышал речи государственных умов и мальчиков, боявшихся «нарваться». Миллионер на его глазах совершал чудовищные сделки, министр получал взятку. Архиерей блудил. Жена царедворца хихикала на диване — два цыгана из ресторанного хора щупали ее. И он посоветовал ей именно их выбрать. «Останетесь довольны, — посулил он? — ублажат…»
А эти? Им подавал щи флотские, рагу из барашка, суп мавританский и котлеты пожарские, селедку натюрель и компот из свежих фруктов — все на фанерном подносе по нормам охраны труда — шесть первых, восемь вторых.
Что эти! Им бы не запечь в запеканку мышь — только и всего, да поменьше веревок в гарнир.
Им ничего не надо.
И ему ничего не надо. Он прожил жизнь, поел, попил. У него были деньги. Теперь он хочет только свой угол, свою жену, ребенка, он хочет, чтобы топилась печка, сидеть на корточках и помешивать рыжие угли тяжелой кочергой…
Федю он будет учить грамоте и арифметике, он его будет раздевать на ночь и щекотать ему усами мягкую шею: «Федя-медя съел медведя, сам горбыль, из носа пыль!» — а вечером читать потешную книгу.
Подолгу он следил, как она гладила белье, или мыла посуду, или шила, низко опустив красивую голову, изредка поправляя волосы смуглой рукой…
Иногда они ходили в кино или в театр. Антонина тщательно одевалась, душилась и шла, оживленная, смешливая, хорошенькая…
Она привыкла к нему: он окружил ее заботливым вниманием, оклеил ее комнату новыми обоями, покрасил оконную раму желтым, чтобы Феде было светлее, починил шкаф. Она знала — о дровах заботиться не надо: Пал Палыч сделает, — и нисколько не удивлялась, что лучина для растопки наколота и подсушена, что дрова горят как порох, что развалина примус стал новым, что дверь в ее комнате больше не скрипит, — ничему не удивлялась и все принимала как должное.
И вот однажды все это исчезло: исчезли уютные вечера, когда Антонина шила, Пал Палыч читал; исчезли заботы, внимание, скрипучий, ворчливый голос Пал Палыча: «Опять без бот пошли, схватите воспаление легких», исчезла привычная обстановка ласки и баловства.
Как-то раз под вечер Пал Палыч, заметно волнуясь, сказал Антонине, что ему тяжело ее видеть и что будет, пожалуй, лучше, если их отношения станут не дружбою, а знакомством.
— Ни к чему мне дружба, — пояснил он тихо, — какая такая может быть дружба? Я всю жизнь радости не видел, а тут…
Он махнул рукой и отвернулся.
Антонина вышла.
Утром, в парикмахерской, она, как ни в чем не бывало, щелкала ножницами, завивала, стригла, подсмеивалась над клиентами, а возвратившись домой, почувствовала вдруг себя одинокой, маленькой, заброшенной.
Явился Федя, он поломал тачку. Антонине стучать к Пал Палычу казалось неудобным, и она послала сына одного. Через несколько минут тачка была починена.
— Ну что?
— А починил, — коротко ответил Федя.
— Ничего не спрашивал?
— Спрашивал.
— Что?
— Грязно, спрашивал, во дворе?
— А ты что?
— Я сказал — так себе.
— Про меня ничего не спрашивал?
— Про кого — «про меня»? — не понял Федя.
Улыбнувшись, Антонина посадила мальчика на колени и спросила, говорил ли что-нибудь Пал Палыч.
— Говорил.
— Что?
— «Федя-медя, высморкайся».
— Ты высморкался?
— Ну да, высморкался.
Больше месяца Антонина и Пал Палыч встречались только в коридоре и на кухне, да и то не каждый день. Он заметно осунулся, бывал дома редко и ни с кем из жильцов коммунальной квартиры вовсе не разговаривал. Антонина ходила в клуб, там ей было скучно; в кино парикмахер Самуил Юльевич положил ей руку на колено и принялся шептать вздор; в цирк она пошла с Федей, представление было неудачное, кого-то все время кем-то заменяли, Федя потихоньку уснул.
Не везло.
Как-то поздней ночью она проснулась от стука в парадное. Стучали неровно — то громко и настойчиво, то едва слышно. Сунув ноги в шлепанцы и накинув халат, Антонина пошла отпирать.
— Кто здесь?
— Я.
По голосу она узнала Пал Палыча и сразу же поняла — пьян. Замок заскочил, дверь, как нарочно, долго не отворялась. Пал Палыч откашливался там, на лестнице. Он вошел боком — серый, мятый, постаревший и усталый, мелкие капли пота блестели на его лбу, костюм был перепачкан известкой, воротничок растегнут, на груди нелепо сверкала единственная запонка.
— Что вы, Пал Палыч?
— А?
Он был очень пьян.
— Пал Палыч!..
Но ей нечего было сказать. Она только крепко запахнулась в халат. Он поглядел на нее, виновато улыбнулся и зашагал по коридору к себе.
— Пал Палыч!
Остановившись, он тихо сказал:
— Вы извините, Тоня, — я ключ потерял. То есть вытащили воры… да…
— Зачем это вы? — крикнула она ему вслед. — Зачем, Пал Палыч?
Но он не слышал.
Хлопнула дверь.
Ей было холодно в тонком халатике, мелкая дрожь вдруг побежала по ее спине, но она почему-то не уходила к себе.
— Воры вытащили, — шептала она, сама не понимая, зачем это шептать, — воры, воры, воры, а, воры?
Ей представилось, как сухой, чистоплотный и порядочный Пал Палыч пьет в заплеванной пивнухе