замелькал ажурный Бородинский мост, полоса становилась все шире, длиннее и вдруг, освещенная мелькнувшим из-за облака солнышком, представилась плотовщикам гигантским серебряным кружевом, растянутым в воздухе между берегами реки.
— Никита Семенов, мост-от, мост-от, серебряный вроде!.. — сорвалось у кого-то из гребцов, уставившихся на панораму Москвы и лениво поднимавших весла.
А Никита весь погрузился в развернувшуюся перед ним давно знакомую картину и ничего не слышал.
Он смотрел и на кружево моста, и на дымящиеся фабрики, и на золотые главы далекого Новодевичьего монастыря, и на щетину лесистых Воробьевых гор, и на низменный Дорогомиловский берег. Каждое местечко было знакомо Никите.
Невольно всплыла в памяти Никиты первая путина на плотах из-под Можая в Москву, когда за десять рублей ассигнациями он стоял в веслах на дровяном плоту, а потом и каждую весну стал ходить на плотах, как сделали его, удалого да ловкого, сперва канатчиком, а потом сгонщиком. И хозяин сам, бывало, на плоту стоит, а правит все Никита. Сорок одну весну на плотах ходит. А сколько горя насмотрелся он за это время! Сколько народу на его глазах потонуло, померло, без вести пропало, а уж сколько пропилось да в острогах из-за этих сплавов сгнило — и не перечтешь… И вчера один канатчик потонул под Троицей. Стали на ночь канатиться, му-жик-от соскочил в воду, думал, мелко, ан в глубь попал да под плот — только и видели… Может, зацепился за дерево, так до Москвы дойдет да при выгрузке всплывет синий, опухлый. А баба-то его как вчера убивалась, все в воду рвалась, так к плоту самое-то от греха привязали…
С берега неслась звонкая, заунывная песня.
— И отчего это, — взбрело Никите, — сорок годов на погонах хожу, а песен на нашей работе не слыхивал? Сапожник поет, портняга колченогий поет, столяр поет и бурлак, и тот, на что уж каторжный, тоже временем поет, а нам вот песня и на ум нейдет.
И стал Никита добиваться, отчего на плотах песня не спорится. Сообразил он, что как сел на плот, так и греби до поздней ночи, — значит, не до песни; потом на ночь к берегу приставать, канатчик должен первый с приколом в воду соскочить, плотовщики окромя баб тоже канатиться в воду лезут. Приканатились. Холод, мокреть, обсушиться негде, спать некогда — того и гляди, плот водой сорвет. Какая тут песня? А потом опять с пустой кашицы да с черствого хлеба петь-то мало радости. И решил Никита, что в их работе петь нельзя.
Солнышко опять спряталось за тучу, и мост, вместо ласкавшего взгляд серебряного кружева, казался серой громадной массой, утвержденной на серых, мрачных скалах, несшихся навстречу плоту и грозивших разбить его вдребезги. Плотовщикам ясно виделось, что мост несется на их плот, и они боязливо косились на него, усиленнее работая веслами.
— Наляг, братеники, наляг! — зычно покрикивал Никита, и гребцы, ободренные ровным, спокойным голосом первого на реке сгонщика, энергичнее налегали на весла и отводили плот на фарватер.
А мост все надвигался ближе и ближе, грознее и грознее вставал из воды каменный устой.
Плотовщики вскидывали головы время от времени, при передышке между ударами весла, различали живую стену у решетки моста и городового, бессильно старавшегося отогнать публику.
С моста доносились возгласы:
— На бык, ей-богу, на бык! Во налетит… Вдребезги…
— Куда правишь-то, черт, пра-а черт!.. — Последний эпитет относился к Никите.
А опасность была близка. Плот несло прямо на каменный устой, и публика, охотница до ужасных зрелищ, приготовилась видеть крушение.
— Наляг, братеники, наляг! — громче прежнего донеслось до зрителей, и они видели, как еще крепче мужики налегли на весла, как Никита багром отделил с од-
ной стороны на аршин оголовок плота от длинного туловища, как это туловище дрогнуло, изогнулось змейкой в дугу, как оголовок с шестью низко нагибавшимися в веслах мужиками и двумя бабами исчез под мостом и весь плот, минуя устой, помчался туда же.
— Мама, мы поехали, а плот остановился, — услыхали сверху гребцы детский голос, вскоре заглушённый под мостом отголоском ударов весел, плеском воды о каменные устои и грохотом от перебегавшей на другую сторону моста публики.
Плот вынырнул на другой стороне и прямо как стрела продолжал нестись. Гребцы бросили весла и смотрели назад, на народ.
Никита, весь сияющий, без шапки обернулся лицом к мосту и раскланивался.
— Молодец, счастливо, с прибытием! — кричали ему.
— Наляг, братеники, наляг! — опять загудело по реке и раскатилось под мостом.
Опять закланялись гребцы на концах плота, зрителям плот казался все короче и короче, солома на середине плота представлялась желтым, неясным пятном, а мужики и бабы потеряли человеческие формы и казались нагибавшимися очепами деревенского колодца.
Никита надел шапку и плотнее уперся багром в оголовок. Около плота мелькнули две-три небольших лодочки с гребцом и рулевым. Из лодок торчали багры, поленья дров, доски.
— Никита Семенов, мартышки-то мыряют! — крикнул молодой парень с оголовка плота Никите.
— У нас, Ваня, не разживутся полешком… Вороны проклятые, только и ждут, как бы плот разбило где… Чужим горем кормятся!..
— Дома по Дорогомилову-то понастроили!..
— Наляг, наляг, ребятки, канатиться скоро!
Направо перед плотовщиками раскрылась необозримая равнина Красного луга, на которой, как разбросанные кусочки зеркала, блестели оставшиеся от разлива лужи, и ряд таких же зеркал, прямых и длинных, словно обрезанных по мерке, в бороздах залитых огородов. За огородами тянулся ровный ряд куполообразных ветел, а еще дальше бурый кряж голой Поклонной горы. Вдоль берега стояли вереницы плотов с желтыми пятнами соломы и дымками костров, у которых грелись бабы в желтых, как соломенные кучи, армяках.
По берегу то к городу, то обратно к плотам сновали плотовщики, другие кучками стояли по лугу.
Некоторые кучки, круглые, делали странные движения: то поднимали вверх головы, то опускали их, то все вдруг, как по команде, наклонялись и садились на корточки, а затем опять вставали и опять смотрели в небо. «Избалован, ах избалован плотами народ, — думал Никита, глядя на берег. — А все из-за чего?.. Деньги, кажись, трудные, а вот не жаль… Вон они в орлянку-то играют. Ишь, головы-те задрали к небу, дождя просят. Круг-то человек тридцать. Кровные денежки проигрывают, проживают. И сам пропьешь… А все хозяева… Сейчас пригнали плот, не успеешь приканатиться хорошенько, ан хозяин с водкой, да нарочно стаканище-то норовит такой, чтобы руками не обхватить… Как не выпьешь? С мокрети да с устатку и хватишь… А как хватил — в глазах круги-круги пойдут, зеленые, желтые, красные, синие… Голова закружится — ну и пошло! Вот этот первый-то стакан отравы все наше горе и есть. А там и пошла и пошла! При расчете пьяного обочтут, в трактире тот хорош, другой лучше того, все тебя угощают, ты всех угощаешь, и деньги все! Мало того, по пьяному делу разуют-разденут люди-то добрые, да еще этапом домой ушлют: не путайся, безобразник, по городам, паши, скажут, свою полосу! А все отрава… И кажинный раз думаешь: ну ее к лысому, отраву-то — а как не выпить с устатку-то… обидится…»
Никита стоял, облокотившись на багор, смотрел на луг и бормотал.
— Дядя Никита, канатиться где будешь? — крикнули ему с оголовка.
Никита вздрогнул и огляделся.
— Вон пониже ветлы-то… Наляг, ребятки, наляг… Плот извивался и скрипел.
Иван отделился от гребцов и перешел на середину плота. Это был молодой, могучего сложения парень в одной рубахе, с расстегнутым, несмотря на свежую погоду, воротом, без шапки и босой. Он поднял толстую, с заостренным концом жердь, намотал на нее бечеву, остатки которой собрал кольцами на левую руку, и встал на край плота.
Гребцы усердно работали. Никита старательно то отводил багром, то притягивал к себе оголовок.
Плот приближался к берегу.
Еще несколько ударов весел, и он искривился. Его толкнуло снизу с такой силой, что все стоявшие на нем покачнулись.