Хотя не имеет смысла, деревья еще растут. Их можно увидеть в окне, но лучше издалека. И воздух почти скандал, ибо так раздут, что нетрудно принять боинг за мотылька ('Новая Англия', 1993).

Буйство красок реальной жизни вызывает у поэта болезненное состояние, так как за ним ничего не стоит: синева и зелень в его новой жизни обладают исключительно декоративными достоинствами. В поэзии Бродского начинает настойчиво проявляться желание избавиться от того, что он видит перед собой: 'Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это — / города, человеков, но для начала зелень' ('Я не то что схожу с ума, но устал за лето', 1975).

Зима становится любимым временем года поэта, потому что 'зимой только глаз сохраняет зелень, / обжигая голое зеркало, как крапива' ('Жизнь в рассеянном свете', 1987). Обжигающая, как крапива, зелень — метаморфоза, которая, начиная с 80-х годов, необычайно точно передает состояние Бродского: из источника вдохновения зеленый цвет стал причиной болезненных ощущений, а к концу жизни поэта и вовсе утратил какое бы то ни было значение, превратившись в 'глухонемую зелень парка' в стихотворении 1995 года 'Дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень парка'.

Изменения происходят и в отношении Бродского к другим цветам-символам. Безразличие синевы к состоянию поэта ('Только одни моря / невозмутимо синеют, издали говоря / то слово 'заря', то — 'зря'' ('Fin de Siиcle', 1989)); раздутость воздуха и синева залива, который 'пытается стать еще синей' ('Остров Прочида', 1994), хотя это уже не имеет никакого смысла; безадресность синего цвета ('держу пари, / то, что вместе мы видим, в три / раза безадресней и синей, / чем то, на что смотрел Эней' ('Иския в октябре', 1993)); представление о нем сначала как о цвете ночи ('На ночь глядя, синий зрачок полощет / свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья' ('Римские элегии', 1981)), а затем как о полной темноте ('Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет', 1992) приводят к восприятию Бродским синевы как источника холода, 'возраженья теплу по сути'. Сравните:

Это — не синий цвет, это — холодный цвет. Это — цвет Атлантики в середине февраля. И не важно, как ты одет: все равно ты голой спиной на льдине. Это — не просто льдина, одна из льдин, но возраженье теплу по сути. Она одна в океане, и ты один на ней; и пенье трубы как паденье ртути. Это не искренний голос впотьмах саднит, но палец примерз к диезу, лишен перчатки; и капля, сверкая, плывет в зенит, чтобы взглянуть на мир с той стороны сетчатки. Это — не просто сетчатка, это — с искрой парча, новая нотная грамота звезд и полос. Льдина не тает, точно пятно луча, дрейфуя к черной кулисе, где спрятан полюс ('Памяти Клиффорда Брауна', 1993).

Одинокий поэт, который слышит 'не искренний голос', а монотонный звук, как будто палец, его извлекающий, 'примерз к диезу', дрейфует на льдине к смерти, 'к черной кулисе, где спрятан полюс', чтобы взглянуть на мир по ту сторону сетчатки, или парчи (символа богатства и благополучия) с 'нотной грамотой звезд и полос' американского флага, символизирующего последний этап в жизни поэта.

В молодости Бродский, как и многие его сверстники, был поклонником джазовой музыки: 'Увлечение джазом стало для поэта и его поколения противостоянием абсурду повседневности, его 'холодным отрицанием''[176]. Что же изменилось с течением времени? Можно, конечно, предположить, что трагическое звучание стихотворения связано с личностью или творчеством музыканта, памяти которого оно посвящается, однако факты свидетельствуют о том, что это не соответствует действительности. Американский исследователь Кеннет Филдс отмечает:

'Пластинки Клиффорда Брауна выпускались всего чуть больше трех лет к тому моменту 26 июня 1956 года, когда он погиб двадцати шести лет от роду в автокатастрофе на Пенсильванском шоссе. Он был и продолжает оставаться одним из самых выдающихся трубачей эры бибопа, музыкантом исключительной теплоты и виртуозности. Его сын, Клиффорд Браун-младший, работает на нашей местной джазовой радиостанции, и я помню, как однажды, проиграв одну из отцовских записей, он сказал: 'Ага, вот это мой папа!' Когда я впервые прочитал элегию Бродского, мне так и послышался голос младшего Клиффорда: 'Нет, это не мой папа!', потому что чего в этом стихотворении нет, так это тепла. Но я тут же сообразил, что в этом весь смысл стихотворения: мир холоден в отсутствии музыканта, это не июнь — это февраль'[177].

Работа исследователей существенно упростилась бы, если бы проблематику поэзии Бродского можно было бы объяснить временем создания стихотворений, но, к сожалению, данный подход редко дает положительные результаты. Однако в приведенном выше отрывке важно другое: стихотворение Бродского отражает глубоко личное восприятие автора, оно не только не соответствует, но и противоречит спокойно- романтической в стиле классических американских мюзиклов манере исполнения музыканта.

Возможно, 'теплая' музыка Клиффорда Брауна напомнила поэту о его собственной изоляции в этом мире: он так же одинок, как трубач на сцене. А может быть, наоборот: за безмятежной легкостью американского джаза скрывался для Бродского совсем другой цвет — холодный, не соответствующий символическому содержанию синевы в представлении поэта. В пользу последнего предположения говорит описание Бродским впечатления от музыки, которую он слышит: 'пенье трубы как паденье ртути', 'не искренний голос', который 'впотьмах саднит' в соответствии с 'новой нотной грамотой звезд и полос', 'палец примерз к диезу'.

Хотя, с другой стороны, все приведенные в стихотворении эпитеты, включая 'нотную грамоту звезд и полос', можно приложить и к поэзии самого Бродского, и даже в большей степени, чем к творчеству американского музыканта, для которого 'нотная грамота звезд и полос' не могла быть 'новой', так как он с ней родился и вырос. В этом случае отрицательный заряд, раздражение Бродского направлены на самого себя и не имеют отношения ни к личности американского музыканта, ни к его музыке, которая послужила лишь поводом для обращения поэта к вечной для него теме выбора.

С середины 80-х годов цвета в поэзии Бродского постепенно утрачивают духовное содержание, материализуются. Зеленый цвет из символа жизни превращается в бытовую характеристику предмета: то в 'зеленую штор понурость' ('Муха', 1985); то в окраску стула ('Кто там сидит у окна на зеленом стуле? / Платье его в беспорядке, и в мыслях — сажа. / И в глазах цвета бесцельной пули — / готовность к любой перемене в судьбе пейзажа' ('В разгар холодной войны', 1994)); то в налет позеленевшей ржавчины или зеленовато-бурый оттенок сваренного в супе лаврового листа ('Даже покоясь в теплой горсти в морозный / полдень, под незнакомым кровом, / схожая позеленевшей бронзой / с пережившим похлебку листом лавровым, // ты стремительно движешься' ('Персидская стрела', 1993); 'Воспитанницы Линнея, / автомашины ржавеют под вязами, зеленея' ('Томас Транстремер за роялем', 1993)).

Листва на деревьях приобретает устойчивое метонимическое соотношение с зелеными американскими долларами, шелест которых раздражает поэта: 'В окнах зыблется нежный тюль, / терзает голый садовый веник / шелест вечнозеленых денег, / непрекращающийся июль' ('В окрестностях Александрии'[178], 1982); 'Ропот листьев цвета денег' ('Представление', 1986); 'деревья как руки, оставшиеся от денег' ('Осень — хорошее время, если вы не ботаник', 1995).

Даже голубой цвет волны теряет безмятежную прозрачность, приобретая вид мятой денежной купюры: 'Мятая точно деньги, / волна облизывает ступеньки // дворца своей голубой купюрой, / получая в качестве сдачи бурый // кирпич, подверженный дерматиту, / и ненадежную кариатиду, // водрузившую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату