интенсивность ощущения — выполняет здесь идея рода, семьи. Я предвижу возражения и даже согласен принять их и в деталях и в целом. Но в какую бы крайность мы при этом ни впали с идеализацией Востока, мы не в состоянии будем приписать ему хоть какого-то подобия демократической традиции' (гл. 21).
Парадокс, как считает Бродский, состоит в том, что люди на Востоке 'обращались в Христианство в V веке с такой же легкостью, с какой они переходили в Ислам в XIV (и это при том, что после захвата Константинополя турки христиан никак не преследовали)' (гл. 30). Причины обращений, по мнению автора, были практические, не связанные с местом или с угрозой для выживания, — они были обусловлены 'видом', т. е. самой природой человеческого сознания.
Подобное отступление от традиций можно наблюдать не только на Востоке. В странах, население которых является эмигрантами в том или ином поколении, в условиях отрыва от национальных традиций, расцветают новые церкви, приспособленные для нужд людей в большей степени. В Соединенных Штатах Америки, например, успешно развиваются многочисленные баптистские организации, которые в своем понимании христианства руководствуются местными обычаями и традициями: не заставляя прихожан много думать о муках господних или о каре небесной, они сосредотачивают внимание на организации их воскресного досуга, превращая службу в приятное провождение времени. Среди чернокожего населения США особой популярностью пользуется ислам как оппозиция исповедуемому белым большинством христианству, что подтверждает мысль Бродского о сугубо практическом отношении к религии в условиях смешанного этнического состава населения.
На Востоке, по мнению Бродского, ислам получил развитие в силу сложившегося там исторически (в результате многочисленных кровопролитных войн) пренебрежительного отношения к человеческой жизни:
'О, все эти чалмы и бороды — эта униформа головы, одержимой только одной мыслью: рэзать — и потому — а не только из-за запрета, накладываемого Исламом на изображение чего бы то ни было живого, — совершенно неотличимые друг от друга! Потому, возможно, и 'рэзать', что все так друг на друга похожи и нет ощущения потери. Потому и 'рэзать', что никто не бреется. ''Рэжу', следовательно существую'' (гл. 31).
Отзвуки восточного 'рэзать' слышатся автору и в устах лидера национал-большевизма Николая Устрялова, и в восклицаниях 'третьеримских славянофилов, чей алый, цвета янычарского плаща, флаг благополучно вобрал в себя звезду и полумесяц Ислама', и в 'вопле покойного Милюкова: 'А Дарданеллы будут наши!'', и в крике Константина Леонтьева, 'раздавшемся именно в Стамбуле, где он служил при русском посольстве: 'Россия должна править бесстыдно!''. По сути этот крик ничем не отличается и 'от тезиса, выдвинутого Джугашвили в процессе все мы знаем чего, о том, что 'у нас незаменимых нет'' (гл. 31; гл. 37; гл. 24).
Исторические ретроспективы Бродского, несомненно, вызваны эффектом кривого зеркала — глубоко эмоциональным восприятием русской истории, хотя, по сути, тот же призыв, по мнению автора, можно усмотреть в высказываниях многих политических деятелей, начиная с римского полководца Катона Старшего (234 — ок. 148 до н. э.), который каждое свое выступление в сенате заканчивал словами: 'Карфаген должен быть разрушен'.
Линейный принцип предопределил ход истории и лег в основу многих событий, имеющих принципиальное значение в развитии цивилизации. Однако все эти события не привлекли бы к себе столь пристального внимания автора, если бы тот же самый принцип линейности не определял его собственную судьбу.
В 11 главе, рассуждая о 'бреде и ужасе Востока', Бродский анализирует истоки своего состояния и приходит к выводу:
'Мизантропия? Отчаяние? Но можно ли ждать иного от пережившего апофеоз линейного принципа: от человека, которому некуда возвращаться?'.
Интерес, проявленный Бродским в Стамбуле к названию компании 'Бумеранг' (гл. 20), тоже основан на линейном принципе, усиленном в сознании автора тем же самым эффектом кривого зеркала. Ведь для поэта, благодаря стараниям 'старшего лейтенанта на Лубянке', возвращение на родину стало невозможно, а потому для него 'Бумеранг' звучит как жестокая насмешка, как издевательство, как будто тот 'старший лейтенант', придумывая название, заранее предвкушал отчаянное положение, в котором окажется автор.
'Интересно, откуда родом был тот старший лейтенант на Лубянке', — задается вопросом автор. 'Из Тулы? Из Челябинска?'. Упоминанию Бродским Тулы и Челябинска, а не, скажем, Самары или Урюпинска, можно не придавать значения, но у въедливого читателя непременно возникнет вопрос: а почему автор не рассматривает возможность того, что тот лейтенант был родом из Москвы. Неужели это случайность?
С другой стороны, нельзя не заметить, что на протяжении всего произведения Бродский сравнивает Византию — Константинополь — Стамбул с Астраханью, Самаркандом, Сталинабадом, избегая сопоставлений с Москвой или Петербургом. Что это? Снобизм? Попытка пощадить свое самолюбие? Или восточные принципы, в представлении поэта, столичным российским городам не свойственны?
Ответ на эти вопросы можно найти в том же самом линейном принципе. В пространственном передвижении по России с историческими (завоевательными) или личными (вызванными желанием самоутвердиться) целями Москва и Петербург были конечными пунктами, пределом, за которым двигаться было некуда. На работу в КГБ, как правило, люди из провинции шли не по идейным соображениям, а все с той же целью самоутвердиться: получить квартиру, хорошую зарплату или сделать карьеру, чтобы, в конечном итоге, переехать в один из столичных городов.
Чем выше у человека амбиции и желание продвинуться по служебной лестнице, тем больше ему надо было усердствовать в выполнении служебных обязанностей. Поэтому вполне естественно предположить, что тот старший лейтенант на Лубянке был одним из тех рьяно исполняющих служебный долг счастливчиков, которым удалось, в конце концов, добраться до заветной цели.
Положенный в основу 'Путешествия в Стамбул' линейный принцип развития помогает решить еще одну проблему, связанную с творчеством Бродского. Как было отмечено, Москва и Петербург были конечными пунктами пространственного перемещения по России, а потому тем, кто в них родился, просто некуда было стремиться, разве что за границу, но и там они, как правило, испытывали разочарование. Мысль о невозможности пространственных форм самоутверждения в Петербурге является принципиально важной в понимании отношения поэта к родному городу.
Петербург, в представлении Бродского, соответствовал не Стамбулу и не Востоку, а Древней Греции, на островах которой зародилась античная культура. Географическое положение не позволяло древнегреческой цивилизации распространяться в пространстве, способствуя переходу населения к другим формам самоутверждения: к литературе, риторике, архитектуре, искусству к тому, что давало возможность сделать шаг вперед не в пространстве, а во времени. 'Неудивительно, что плоды ее загипнотизировали на тысячелетия все Средиземноморье, включая Рим', — писал в 'Путешествии в Стамбул' Бродский.
Если развитию древнегреческой культуры способствовала география, то расцвет духовной жизни в Петербурге XIX века предопределил столичный статус города. Русская классическая литература, истоки которой берут начало в северной столице (сравните у Бродского в 'Сыне цивилизации': 'Петербург является колыбелью русской поэзии и, более того, стихосложения'), взяла за основу западные принципы развития, но в отличие от свойственного Западу практицизма, сосредоточила внимание на постижении духовных ценностей. Размышления русских писателей о душе, смысле жизни, основах мироздания, красоте, которая 'спасет мир', — абсолютно бесполезные, с точки зрения материальных приоритетов в отношении к действительности, привели к созданию феномена русской литературы, 'загипнотизировавшей' Запад на многие годы. Только древнегреческая цивилизация, в представлении Бродского, могла сравниться с достигнутыми высотами.
В прозаических произведениях Бродский не раз обращается к теме античного, эллинского начала русской классической литературы:
'Ахматова, безусловно, вышла из петербургской школы русской поэзии, которая, в свою очередь, опиралась на европейский классицизм и античные начала' ('Скорбная муза', 1982); 'Средоточием русского эллинизма был Санкт-Петербург'; 'Если Запад был Афинами, то Петербург десятых годов был Александрией. Это 'окно в Европу', как прозвали Петербург добрые люди в эпоху Просвещения, этот 'самый умышленный город в мире', как позднее определил его Достоевский, лежащий на широте Ванкувера, в устье реки, равной