— Садитесь, — отвечает, — милости просим, — и наливает шампанского полный бокал.
Выпил Яков залпом и ободрило его приятным холодом. Голова закружилась не тяжело, как от водки- самогона, а плавно, легко, словно в танце. Тут же жареной курятиной закусил. Подобрел Яков и понял, отчего среди бедных больше злого народу, чем среди богатых, и отчего среди богатых есть такие, которые народ любят, а в народе любви к богатому человеку поменьше. Жареная курятина сильно помогает доброму и веселому расположению духа.
— Извините, — говорит Яков, — моя фамилия Каша… Есть каша с смальцем, а я Каша с пальцем. Вы случайно селькору Пискунову не родственник? Жаль… В тридцатом году я на диспуте присутствовал по книжке «Как беднота обойдется без богатых». Вы, видно, тоже из пишущих? Я сразу заметил… Я ведь в молодости несколько стишков написал, когда в ликбезе читать-писать учился: «Советская власть, мне сильно пофартило, что я с тобой в единый строй попал…» Полностью не помню, столько лет, а вот всплыло кое-что… А рядом сосед со мной жил, через забор… Бедняк, но подкулачник… Ванька-москаль… Советскую власть не любил… Так, когда писать выучился в ликбезе, стих про раскулачивание написал: «Как на лугу, на лужку коммунист смеется и советскому дружку в краже признается…» Я эту бумажку у него вытащил, в сельсовет передал… Учли, когда принимали решение по выселению враждебного элемента…
Выпил Яков второй бокал, начал про жизнь свою рассказывать. Про Полину и про Емельяна, и про Анюту, и про Игоряху. Ничего не утаил. А незнакомец не перебивает, слушает и записывает. Так просидели до обеда. Яков только два раза во двор выходил в дощатый туалет мочиться. И незнакомец раз вышел. А когда третий раз Яков вышел, по большой нужде, показался этот туалет похожим на прожитую жизнь. Мухи там тяжелые гудят, черви копошатся в отходах, но какой-то свой уют есть. Горячее солнце сквозь щели в досках светит, поскрипывает что-то, потрескивает, спокойные голоса снаружи раздаются, шелест деревьев слышен, птичье шебетанье. Да и те же мухи, если прислушаться, гудят приятную мелодию, черви белые копошатся деловито. А туалет городской, как камера-одиночка. Конечно, зимой здесь не посидишь. Сквозь щели дует, на полу желтые от мочи наледи. И тоска: ни мух, ни червей, ни птичьего щебетанья. Только собачий лай иногда и воронье карканье. Было и такое в жизни. Много такого было. Была и зима, но было и лето.
Вернулся Яков, а незнакомец говорит:
— Я обед заказал. Так что сходите к рукомойнику, руки помойте.
Помыл Яков руки, поел борща наваристого, порционный лангет и коньяк выпил дорогой. Сидит, в зубах спичкой ковыряется и дальше про жизнь свою говорит.
— И с фрицензонами повоевал, ранения имел и послевоенное восстановление прошел по- стахановски. Непосредственно Каганович мне руку жал. Но когда жена моя под трактор попала, я уже работать не мог… Нервы… Тут и с сыном Емельяном неприятности… Тогда направила меня партия по инвалидности на идеологический участок работы…
И рассказал про портреты членов политбюро и про то, как из-за личных неурядиц допустил ошибку и повесил два портрета одного и того же члена: «Один портрет из старого комплекта, третьим слева от Генерального-Центрового, второй из нового комплекта — пятый справа. Три дня висели, и никто не заметил. Я-то не заметил потому, что у меня весь мир тогда был, как черный гранит. Пацан какой-то заметил, школьник… А то бы прошло…»
— Народная сказка для детей, — сказал незнакомец и засмеялся. — «Сколько ножек у политбюро?»
Незнакомец посмеялся минут десять, а официант, думая, что незнакомец сильно напился, поспешил со счетом. Дрожащими от смеха пальцами вытащил незнакомец небрежно крупную сумму, превышающую месячную пенсию Якова, расплатился и говорит:
— Мы еще посидим… Ох… Ох… Мы еще, может, ужинать будем…
До вечера рассказывал свою жизнь Яков с комментариями и подробностями, а вечером, когда кафе «Троянда» начало наполняться местными завсегдатаями, роняющими мятые соленые огурцы на грязные скатёрки и кричащими друг другу раскатистое: «Брешешь!» — вечером, когда кафе «Троянда» зажило по- домашнему, незнакомец начал собирать густо исписанные листки. И Якову вдруг стало грустно, как на вокзале, когда он провожал Игоряху, любимого человека или смотрел вслед уходящей в дверной проем Анюте. И понял Яков, что себя он любил тоже, и себя жалел, и проводил он себя, Якова Кашу. А куда? Проводил себя в сына своего, а сын еще далее проводил во внука… Яков родил Емельяна, Емельян родил Игоря…
— Простите, — говорит Якову незнакомец, — вы мне сегодня целый день уделили, охрипли, я бы хотел вас отблагодарить, — и протягивает толстую пачку денег.
— Нет, — отвечает Яков, — этого не надо, я пенсию получаю. Жизнь же моя не денег стоит, а сочувствия.
— Но все-таки, — говорит незнакомец, — чем я могу вас отблагодарить? Я в Москву уезжаю, есть у меня там знакомства. Может, надо вам что-нибудь?
— Ничего мне теперь не надо, — отвечает Яков, — поскольку внука моего любимого Игоряхи нет в живых, как вы уже слышали. Одного лишь прошу, если есть возможность засудить на длительный срок убийцу Игоряхи, который с помощью евреев-адвокатов сухим вышел из воды, помогите,… А может быть, есть возможность его к смертной казни присудить.
— Приговор суд выносит, — отвечает незнакомец, — но попробую выяснить обстоятельства дела. Как фамилия обвиняемого?
— Валерка Товстых… Бандит сибирский… Мне он сразу не понравился… Почему я его не выследил здесь в лесопосадке и не удавил? Закопал бы тело, никто бы не нашел. А нашли бы, я б лучше пострадал, чем Игоряха. Он у меня умным был, хлопчик мой. Научными фантазиями увлекался. Может, вышел бы в космонавты.
— Адрес этого Товстых какой? — после паузы спрашивает незнакомец.
— Гад этот вроде бы из Москвы уехал, — отвечает Яков, — но мать Игоряхи Анюта знает куда, — написал адрес Анюты.
Посидели еще немного.
— Может, на дорогу опять шампанского выпьем, — предложил Яков, — а то что-то мы поскучнели.
Заказал незнакомец бутылку шампанского, распили ее. А еще три бутылки дал Якову с собой в корзинке, которую тоже купил. На этом и расстались.
И в таком состоянии, сытый, пьяный, полувеселый, полугрустный, с тремя бутылками шампанского в корзинке пошел Яков на мост.
Вечерело уже, огни и в Трындино зажигались, и в селе Мясном, за рекой. Смотрит Яков, старуха идет драная богомольная, «Не может быть, — думает Яков, — та уже не только померла, сгнила давно». Имел он в виду нищую старуху, которую встретил в 32-м году здесь на мосту за несколько минут до того, как встретил Полину и началась судьба его. «Не может быть, я молодой тогда был, как Игоряха почти, а она в тех же летах, что и теперь». Но играет, мистифицирует шампанское, непривычное для реалистического пролетарско-крестьянското опьянения, и луна — проститутка полуобнаженная, прикрытая лишь легкой прозрачной тучкой, игрой своей зачаровывает. Подошел Яков к старухе и спросил.
— Ты это?
— Я это.
— Живешь еще?
— Живу…
— А идешь куда?
— В Мясное иду… В церковь помолиться…
— Открыта, значит, церковь?
— Открыта… И ты пойди…
— Мне зачем, старуха… Я же партейный.
Остановилась старуха, посмотрела на него.
— Нет, — говорит, — чернобровый, как родился беспартийным, так беспартийным и умрешь.
Слышал уже где-то подобные слова Яков, но где, не помнит. И обозлился Яков. Подбежал к старухе.