доселе, будьте, уверены, что мне хорошо.
Отзовитесь, хотя одним словом, на это первое послание всегда и всей душой преданного и признательного вам
Павла Граббе.
Мой адрес: в Прилуки Полтавской губ.
Хутор Тимчиха
7
L.
Недавно получил я Ваше письмо от 8-го прошедшего месяца, напомнившее мне приятнейшим образом все прежния, лучших лет моей жизни, Ваши письма, которые, по постоянным к Вам чувствам моим, никогда не должны были измениться.
В положении моем ничто не переменилось. Все та же тихая, занятая жизнь, ни для кого, кроме собственного семейства, и то мало полезная, но столько, однако, сколько от меня зависит. Относительно жизни служебной, Вы пишите точно, как будто от меня зависит выбор нового поля служения. Нет, любезный Алексей Петрович, я, кажется, сбит с большой дороги, побочных же никогда не знал и не знаю. Честолюбие мое, видно, никогда не было велико или было особенного роду, потому что ничтожество переношу с полным душевным спокойствием и терпением. Не сержусь даже, а смеюсь в случаях, где немногое, от времен моей деятельности, мне принадлежащее, другому присваивается. Например, Вы недавно могли прочесть в журналах обнародованное, будто новое учреждение о назначении капитала для вознаграждения линейных казаков за убитых, раненных и загнанных при преследовании горцев лошадей. Это все существует с 1840-го года. Я захватил тогда у возмутившихся чиркеевцев 50 т‹ысяч› баранов и вырученные за них деньги обратил на этот предмет, получив на то одобрение начальства. Капитал и положение мною составленное, без самомалейшего изменения, теперь выданы за новые. Но тогда о Кавказе не печатали. Многое тоже можно сказать о реляциях, в которых описаны новыми и недоступными разные пути и места, будто прежде неизвестные и не пройденные. В Анди и Мехальте по взятии Ахульго и покорении Черкея, были наши приставы, в последствии они возмутились.
Возвращаясь из Ахульго в 1839-м году чрез Гимры и осмотрев место сражения под начальством Алексей Александровича Вельяминова, с его собственным описанием в руках, я в официальном донесении упомянул, как знаменит этот подвиг и в заключении прибавил, что с этой стороны им початы горы.
Сердится было бы смешно, но смеяться можно всем неловким и с успехом, к сожалению незнакомым проделкам запоздавшего честолюбия. Впрочем, никто не сотрет медали за 1839-й год, разве истреблением носящих ее, в кровавых неудачах.
Мой девиз был:
Этот девиз остался и теперь моим и останется, если бы случилось еще быть допущенным к общественной деятельности. Страх люблю в других, когда дарование честолюбиво, оно непрерывнее и долее тогда полезно Государю и отечеству. Но с дарованием или без него, честолюбие есть самый тревожный спутник жизни и враг душевного спокойствия. От него надобно лечиться как от тяжкого недуга.
Прочитав этот бессвязный отрывок исповеди отшельника, Вы, верно, вывели заключение, что он выжил из ума, выдохся и ни на что более не годен, разве нянчить детей, что я и делаю, да устраивать парники, сажаю деревья, хлопочу о разведении огромного огорода, плодового саду, увеличения и без того большого парка, постройке мостиков на искусственном ручье, удачно созданном из болота, расположении цветников, удобрение табачных плантаций и пр. – а тихие и занятые досуги кабинета! а домашний камин! Приведется ли мне еще посидеть с Вами пред Вашим камином, если Вы, при всегдашнем пренебрежении к удобствам жизни, не забыли устроить его в Вашем доме.
У нас уже веста и мои ежедневные скачки верхом с двумя старшими сыновьями начались опять с прежним удовольствием и с чувством не сломленной еще силы и полного здоровья. Порадуйте меня тем же и о себе.
Что опять затеяли неугомонные поляки! Из истории Польши можно извлечь все отрицательные правила, как не должны себя вести правительства и народы ни в периоды могущества, ни в несчастии.
Позвольте обнять себя преданному Вам
Павлу Граббе.
8
О.
Довольно, кажется, дал я Вам отдохнуть от однообразных писем деревенского жителя. Теперь начинаю бояться, чтобы скромный уголок, мною в Вашей всеобъемлющей памяти занимаемой, не достался другому лицу или предмету во владение – в таком случае эти строки должны служить мне вместо протеста. Эти приказные выражения дадут Вам быть может повод подозревать, что я от скуки в деревне занялся тяжбами, нет, кроме этой одной, Вашему решению подлежащей, я вовсе их не имел и не имею, что говорят, довольно редко в этом крае. Вам забавно должно показаться, что я даже ни во что не вхожу по управлению, в намерении при себе еще жену мою, мать такого большого семейства, приучить и приохотить без меня заниматься делами. Служба, или то, что еще и службы непреклонные, она, неотвратимая, могут каждую минуту оторвать меня, и тогда я, без опасения за будущность моего семейства, могу составить все (от этого всего голова не закружится) в руках если еще неискусных, то по крайней мере привычных. Жена двадцатью годами меня моложе.
Не Вы одни, я сам смеюсь этому странному вступлению письма, которым так, без доклада и без спроса ввожу Вас в среду моего семейства и даже в порядок хозяйства. Теперь уже делать нечего останемся в нем. И о чем ином может к вам писать житель хутора, в целую зиму никуда и ни к кому не выезжавший и почти никого кроме своих не видевший, и то и другое без малейшего сожаления, ибо выбора мало, чтобы не сказать, что его вовсе нет. За то, после ничем не заменимых всегда живых часов семейного шума, что в молчании кабинета перечитано, пересмотрено, перечувствовано, поверено, умирено, замечено, то стоит, конечно, впечатлений даже блестящих, но гораздо чаще пустых дней, в так называемом большом свете проводимых. Эти ощущения принадлежат не легкому письменному, но более строгому перу и не прозрачной почтовой бумаге. Из них составилась бы порядочная, если не по содержанию, то по толщине книга.
Не скоро наступит и для меня время оставить все это, чтобы везти старшего сына, оканчивающего свой пятнадцатый год, в неизбежный Петербург, для открытия юноше удобнейшей точки, с которой бы выпустить его на опасный бег, curse au clocher жизни. Мне предстоит разыгрывать роль отца, снискивающего для своего детища благосклонных взглядов чуждых судей, оценителей его познаний и способностей. Это напоминает мне любезного Льва Васильевича Давыдова в этой роли, в последнюю мою бытность в Петербурге. Я и соберусь с силами и решимостью быть таким уже несносным и неотступным, каким видел его. Это мой идеал. Никому не было спасения и проходу и прекрасный, добрый Государь Наследник не знал, как от него отделаться и, кажется, наступил его наставительным преследованиям. Великий князь Михаил Павлович отсутствию обязан был спасением от его гонений. Обнимите за меня, Алексей Петрович, этого врага, неутомимого отца, пусть он приедет посмеяться в свою очередь надо мною.
Ваше письмо от 16 декабря дошло до меня вечером в последний день протекшего года. Оно было для меня утешительным заключением одного из лучших годов моей жизни. В спутники остальных лет я избираю самые возвышенные впечатления и привязанности. Судите по этому как дороги для меня выражения вашего во мне участия и приязни.
9