петард, знаменующих народное ликование – великий патриотический всеочищающий порыв, неизменный обычай праздновать падение одного тирана и рождение другого; труп его в результате окажется в таком состоянии, что к его останкам и собака даже не подойдет. Поэтому он предпочел самый достойный выход из положения, позволявший к тому же не только избежать мучительной смерти, но и уйти из жизни с воинскими почестями. Одна мысль о возможности избежать пыток, лишить своих врагов права на осуществление законной мести, украсть у них долю ярости и неистовства, смакуя собственную последнюю фиесту, приводила его в состояние какого-то пьянящего отчаяния, исступленной радости; он с гордостью ощущал, как в жилах его вскипает та воображаемая капелька испанской крови, которой он, может быть, обязан всем своим изнасилованным индейским бабушкам-прабабушкам. С выпученными от восторга, ужаса и сознания торжественности момента глазами, он стоял по стойке «смирно», воздев руку, и – наконец прокричал последнюю команду. Под градом пуль он склонился вперед, фуражка скатилась на землю, вслед за ней – его тело.
– Силы небесные, – сдавленным голосом сказал тряпичный Оле Йенсен смертельно побледневшему Агге Ольсену. – Он, оказывается, тоже был артист. И, дорогой мой, настоящий талант. Все наше цирковое братство понесло невосполнимую утрату.
Раздался звук мотора, визг шин, и бесстрастное лицо марионетки повернулось в сторону шоссе: юная американка вскочила за руль «кадиллака», и машина – насекомое, раскинувшее серые от пыли крылья, – неслась уже на полной скорости вниз по дороге.
– Только полюбуйтесь, – вздохнула кукла. – Что это она надумала?
– Вероятно, спасти его, – сказал чревовещатель. – Сразу видно, Оле Йенсен, что вас никогда по- настоящему не любили… Хочет попытаться его спасти, только и всего.
– Хмм, – хрюкнула кукла. – Никогда еще мне не доводилось слышать о том, чтобы кто-то из вас, несчастных созданий из плоти и крови, мог обрести спасение на этой грешной земле.
– Плохо вы знаете американок; они всегда полны добрых намерений и решимости, – сказал Агге Ольсен. – Совершенно лишены каких-либо сомнений и до такой степени идеалистки, что умудрились завладеть семьюдесятью пятью процентами всех состояний в Соединенных Штатах. Такие женщины выигрывают все войны, которые проиграны мужчинами. К тому же она явно любит его. Подобные вещи нередко случаются.
Марионетка вглядывалась в клубы пыли, тающие над дорогой. Потом покачала головой.
– Хмм, – хрюкнула она опять, но на сей раз было в этом звуке что-то сильно похожее на волнение, даже, может быть, на зависть или сожаление. – Ну, остается лишь в очередной раз поздравить себя с тем, что я не принадлежу к роду человеческому. Сердца у меня, хвала Всевышнему, нет.
Глава XXIII
Спотыкаясь о камни, продираясь сквозь заросли кактусов, он скользил по тропинке; плоды каких-то растений при малейшем прикосновении с треском лопались и брызгали на него зеленоватым соком; он прокладывал себе дорогу голыми руками, окровавленными ладонями раздвигал колючие ветви, натыкался на обломки скал, а на губах его застыла самая древняя, самая наивная из всех свойственных человеку улыбок – та, что идет из глубин одиночества в те мгновения, когда в окружающем безразличии почудится вдруг некий долгожданный знак внимания, благорасположения, некий намек на личную связь между слугой и благожелательно настроенным хозяином. Левая рука одеревенела, не двигалась, от плеча к телу расползалась пульсирующая боль. Перед глазами плясал белый город, временами он совсем исчезал, и тогда приходилось останавливаться и, прислонившись к какому-нибудь камню, ждать, когда окружающий мир вернется на место. В ушах гудели стаи мошек – но мошек не было. Белый шелковый костюм был испачкан землей, кровью, соком растений – словно та рубаха, в которой он ходил, когда был учеником матадора. Когда, вынырнув из хаоса колючек и камней, он устремился по мощеной городской улице мимо сидящих верхом на стульях возле своих лавочек мелких торговцев – жены их тем временем выбегали на улицу, чтобы схватить детей и затолкать их в дом или прижать к себе, провожая его взглядом, – он так остро ощутил, что наконец близок к заветной цели, что готов был запеть. При виде его прохожие замирали, выкатив от страха глаза. Один цирюльник, легкомысленно оставивший своего клиента, выскочил на улицу с бритвой в руке и совершенно ошалел; когда Альмайо остановил его, чтобы спросить, где находится гостиница «Флорес», он, похоже, проглотил язык. Судорожно махнул бритвой в направлении моря, проклиная себя за то, что вылез из парикмахерской, и, закрыв глаза – в явной надежде на то, что, когда он их откроет, lider maximo уже дематериализуется, а сам он, может быть, еще увидит жену и детей, – так и продолжал размахивать своим рабочим инструментом.
– Отведи меня туда.
Лицо цирюльника приняло землистый оттенок, но он все-таки пошел – с остекленевшими глазами, как сомнамбула, словно саблю сжимая в руке бритву. Так он дошел до самой гостиницы, указал на вход и, поскольку Альмайо толкнул дверь и вошел внутрь, поспешно кинулся назад и с размаху налетел на дуло автомата одного из охранников; цирюльник завизжал, отпрыгнул в сторону и бросился бежать; стоило ему, однако, обнаружить, что чудо все-таки произошло и он остался в живых, как любопытство вдруг возобладало над страхом.
И – впоследствии весь квартал дружно сочтет это проявлением высшей степени отваги – так и остался стоять посреди улицы, глядя туда, откуда только что бежал, ибо понял, что подобная смелость способна сделать его знаменитостью: до конца своих дней ему будет о чем поговорить с клиентами.
Альмайо вошел в холл – закрытые ставни, растения, зеленая полутьма; увидел традиционного попугая, привязанного к жердочке, внутренний дворик с фонтаном и двумя фламинго, откуда-то издалека доносились звуки транзистора; справа был бар и еще одна дверь – она выходила на другую улицу. Внезапно транзистор смолк, и он услышал, как журчит фонтан во внутреннем дворике. В холле было два-три человека – они словно вдруг обратились в соломенные чучела. Он направился к бару, выпил воды, потом – стакан текилы, а затем схватил бутылку и опрокинул в себя добрую ее половину. Ему казалось, что левой руки у него больше нет, он потрогал ее, но ничего не почувствовал – ни малейшей боли. Над стойкой, куда он поставил бутылку, увидел свой портрет в рамке, а под ним – хозяина гостиницы; тот либо не додумался еще убрать портрет, либо не был уверен, что от оригинала действительно удалось избавиться. Челюсть у хозяина гостиницы отвисла, выпученными глазами он смотрел на Альмайо. Тот открыл было рот, чтобы задать вопрос, но внезапно при мысли о том, что Джек, может быть, уже бросил его и уехал из города в поисках новых ангажементов – к Рафаэлю Гомесу или какому-нибудь другому многообещающему политическому деятелю, – его охватил такой ужас, что пришлось вновь схватиться за бутылку – даже после этого он хриплым голосом едва смог произнести имя того, кого столь долго искал:
– El Seсor.
Хозяин еще шире раскрыл глаза, челюсть у него отвисла еще больше и мелко затряслась, на лице крупными каплями выступил пот; словно парализованный, он оцепенел, не в силах произнести ни слова.
Здоровой рукой Альмайо ухватил его за рубаху с такой силой, что вырвал клок волос, росших на груди.
– Говори, болван, я хочу видеть сеньора Джека. Где он? В какой комнате?
Сквозь туман изумления и страха до хозяина все-таки как-то дошло наконец, что генерал Альмайо, против которого, говорят, восстала армия, lider maximo, только что объявленный по радио «бешеной собакой, пристрелить которую обязан всякий, кому она попадется на пути», стоит перед ним и спрашивает номер комнаты, где живет artista, остановившийся в гостинице со своим ассистентом и каждый вечер дающий представление в разъединственном в городе кабаре. Он наконец обрел дар речи и пролепетал:
– Четвертый этаж, комната одиннадцать.
Альмайо оттолкнул его, и хозяин гостиницы увидел, как он нетвердым шагом направляется через холл к лестнице, оставляя на плитках пола кровавые следы. Хозяин тупо уставился на эти следы, затем схватил бутылку и с жадностью – насколько позволяло полусдавленное горло, все еще ощущавшее на себе руку Альмайо, – отхлебнул текилы.
Альмайо с трудом поднялся по лестнице и на мгновение замер, стараясь остановить пляшущие перед глазами черные эмалевые цифры на двери одиннадцатого номера. От трясшей его лихорадки в сочетании с выпитым спиртным и слепой надеждой верного животного весь мир вертелся вокруг него – цифры двоились и троились в глазах, разлетаясь в разные стороны, а под ними красовались пять дверных ручек. Наконец