тебя в Аиберджит? Повадились к Судьбе в дом ломиться, как на соседскую свадьбу. Видишь, сам к тебе пришел. Доволен ли ты теперь?
Акамие поклонился.
— Спасибо за науку, господин.
— Это еще не наука. Наука твоему брату будет. Ну, что нахмурился? Задавай свой вопрос.
— Если все, что ты сказал Эртхиа — от него, то ведь и все, что ты сказал мне — от меня? И, значит, это я сам себя оправдываю, а на самом деле вина моя со мной?
— Но ты сам и не нашел за собой вины! И я не нахожу. Оставь наконец Хайр и мысли о нем. Служение твое — окончено. Отпускаю. Ты мечтал увидеть все восемь сторон света? Что ж, ты свободен, и спутник твой опытен и надежен. И больше у меня для тебя ни слова нет, а те слова, что остались — не мне скажешь, не от меня услышишь. Иди. Теперь, сейчас иди. Ни к чему тебе оставаться, я тут брата твоего бранить буду. И нечего обниматься, я его не задержу надолго, еще увидитесь. Собирайся пока в дорогу.
Акамие послушно выпустил руки Эртхиа, поклонился.
— А с тобой, выходит, больше не увижусь?
— Что главное ты должен был понять из нашего разговора? Отвечай, раз в ученики хотел.
Акамие подумал, повел зрачками кверху, книзу.
— Я всегда говорю с тобой, а ты со мной.
И Акамие пошел к Дэнешу, и спросил его, и Дэнеш сказал: что я не делал для тебя и чего не сделаю? Пойдем, куда хочешь, и где захочешь, там останемся. Но как остальные? Решилось и с остальными, потому что ашананшеди отпросились у Акамие в Ы, и Дэнеш с У Тхэ подробно рассказали им известные пути, и более всего советовали найти аттанского торгового человека Тарса Нурачи, которому известны пути и короче, и удобнее.
— Я пошел бы с тобой, — сказал ан-Реддиль, — но вот — пойми этих женщин! — жили в Аз-Захре, в покое и довольстве, и оставались порожни. А здесь… вот… искать мне надо дом для них и детей моих.
— Незачем искать тебе то, что есть у тебя! — возмутился Хойре. — Кав-Араван слишком велик для моей семьи, хватит места и тебе, и женам твоим, и детям, если, конечно, не зазорно для тебя поселиться в одном жилище с… со мной.
Ан-Реддиль от души хлопнул его по плечу:
— Вот вспомнил старую обиду! Придется мне теперь здесь остаться, чтобы ты не думал такого.
И Дэнеш сказал ашананшеди, чтобы до осени оставались в Кав-Араване, устроили в замке все для жизни, а потом — кто хочет, пусть остается насовсем, а кому охота — пусть идут в Ы, но вот он там был — и не остался, хотя за других решать не берется… а от спутников не откажется, если кто готов по-прежнему оберегать от всех превратностей жизни и пути того, кто вернул им свободу. Но тут же добавил: не более дюжины!
Когда Акамие ушел, Сирин обратился к Эртхиа.
— Ну что, собрал себе племя кочевое? Я тебя за этим посылал?
— По-твоему же выходит, что это я сам себя посылал.
— Ах, это ты понял. И что — большей не было у тебя заботы, как собрать великое кочевье? Ты искал средства вернуть себе больше, чем потерял. Ты нашел его?
— Что? — ответил Эртхиа, не скрывая усталости и досады. — Что я должен был найти?
— Не что, а кого. Тебе ведь сказали уже!
— Да ничего он толком не объяснил, Ткач этот твой. Погнал обратно вокруг всего мира. Ну, вот я здесь, вернулся. И что?
— И кто! Значит, говоришь, не отыскал. А дороги тебе осталось всего ничего. Ну да ладно. Ученик хоть нерадив, да удачлив. Может быть, и угадаешь ответ. Иди, ищи.
— Что? — в сердцах воскликнул Эртхиа.
— Кого, — терпеливо объяснил Сирин.
— Куда мне опять идти, куда ты меня посылаешь?
— Да разве я? Иди, куда хочешь.
О возвращении домой
Он прошел через пустую базарную площадь, петляя между обугленными остовами лавок, перебираясь через обрушившиеся навесы, перепрыгивая через многоводные ручьи. Неумолчно журчала, омывая каменные ступени улиц, холодная вода, но пусты были разбитые желоба и ниоткуда не слышно было прежнего певучего звона. И тишина стояла в вечернем городе, какой он не слышал прежде — даже ветер не тревожил буйной листвы.
А вот здесь была лавка, а здесь — мастерская, там шел торг в гаме, в пыли, в запахах пряностей и благовоний, зелени и вяленой рыбы, а там под навесом грудами лежали тюки тканей, вытканных золотыми и серебряными нитями. А вот здесь в лавках ювелиров сверкали золото и самоцветы, бронза и серебро, а дальше — драгоценные сабли, щиты и кинжалы бросали пригоршни солнечных осколков в глаза, а в глубине мастерской мастера и ученики мастеров, сидя на каменном полу, заваленном кусками разноцветной кожи, связками жил, золотой и серебряной тесьмы, заставленном коробками искрящегося цветного бисера, полировали широкие, отливающие ртутью клинки лоскутами нежной замши, шлифовали рукояти из слоновой кости или носорожьей кожи, украшали бисером, и золотым шитьем, и серебряными монетами ножны на любой вкус. А там среди лавок ютились крохотные мастерские портных, сапожников и ткачей. И везде толпились люди, покупатели и просто так посмотреть, и в толпе сновали дети, много детей, весело орущих, жующих сладости, грызущих орехи. От шума, пыли, духоты и запахов гудела голова и лицо покрывалось липкой испариной…
Только шаги, его шаги. Эртхиа шел, уже не озираясь, ничего не попалось ему по дороге домой такого, что он рад был видеть. С самого начала решил Эртхиа ночевать в своем доме и теперь упрямо пробирался туда. Хотел он принять свои потери во всей их полноте, но сердце отвердело и не впускало в себя то, что видели глаза. Домой надо было прийти и увидеть пустой дом. А тогда, знал Эртхиа, изнеможет сердце и падет мертвой птахой на пыльные плиты двора, и кончится жизнь.
Так и было — в пустых покоях никто не вышелнавстречу Эртхиа (а ждал, не надеясь, но ждал — ведь не могло быть иначе). Тела, завернутые в пыльную парчу нашел он в склепе, и пересчитал, и называл по имени. А сердце все билось, не принимая.
И тогда он сел у них в ногах и стал вспоминать, какими они были: круглолицая, смуглая, румяная Рутэ, косицы без счета, звон монеток на рукавах и подоле, так любила, а он и рад был дарить ей, приносил в платке с базара, все менялы знали, оставляли для него редкие денежки чужедальних стран, и купцы везли их издалека, а он приносил, на колени ей высыпал из платка, и садились разглядывать; и Дар Ри Джанакияра, робкая, кроткая, любящая тень, и прохладу, и тишину, для которой он насадил деревья и поставил скамьи под деревьями, и устроил в покоях каменные чаши с проточной водой, и приносил птиц в клетках — посмотреть, как она выпускает их на волю и долго улыбается потом; и Ханнар, Ханнар, горькая вода, отрава, солнечный ожог, ничем не угодить, не утешить.
И Атарика, дочь купеческая, девочка беззаботная, балованная отцова любимица, сердцу радость. И маленькая Хон И-тинь, глаза — проворные рыбки на набеленном лице, голосок колокольчиковый, ручки- мотыльки. Что с ними сталось? Не узнать никогда, а разве не знает? Сердце, сердце, поверь наконец: кончилась жизнь. Но не верило сердце, заходилось любовью. Каждая черточка милых лиц, каждый оттенок родных голосов, каждая прядка, каждая родинка, каждая складочка кожи — не знал Эртхиа, что возможно помнить так немилосердно, так беспощадно, так яростно любить.
Так любить, что весь Аттан стоял перед глазами — светом, и звоном, и шелестом листьев, и песнями птиц и бродячих певцов, и звонким ропотом базара, и детским смехом, и стоном любви.
Изнемогло сердце. Как в обморок, ушел Эртхиа в тяжкий сон, повалился на пол, раскинув руки.
Непочтительная муха села царю на щеку, поползла к губам. Царь сморщил лицо, дунул вбок. Муха взлетела, пожужжала, села на прежнее место. Царь отмахнулся от нее, повернулся лицом в подушку и