— А что?
— Я там уже третий день.
У Ханнар дрогнули брови, но она молча повернулась и пошла впереди Ханиса.
Поздно ночью Атхафанама, всхлипывая, прижалась к мужу, обвила его руками. Ханис обнял ее поверх ее усталых, отчаянно цепляющихся рук. Ни так, ни по-другому он не мог ее защитить и не мог даже разделить с ней на равных ее страх и опасность, неминуемо ей грозившую. Рано или поздно заболевал каждый, кто ходил за больными. Из заболевших не выживал никто. И Атхафанама боялась, как только можно бояться. У нее стучали зубы и отнимались ноги, когда надо было идти туда. И Ханис так же боялся за нее. Но она была царицей — он видел, что это правда. И она была царицей Аттана, и они с Ханнар ревниво следили одна за другой, чтобы ни одной не удалось сделать больше или сильнее отличиться в этой безнадежной и слишком долгой битве. И Ханис, когда-то с великим трудом растолковавший жене вольность и достоинство аттанской царицы, теперь не смел отнять у нее то, что сам ей вручил. Она владела и была достойна владения. И ее подвиг был больше подвига Ханнар, которая трудилась, может быть, больше Атхафанамы (да ведь и была сильнее, воительница), но опасности не подвергалась.
Ханис ничего не мог изменить. Он бился в отчаянии и неприятии неизбежного. Но однажды утром он проснулся с пониманием того, что его жена уже все равно что мертва, уже мертва. И с того утра радовался каждому часу, что еще мог видеть ее, слышать ее охрипший от усталости и слез голос и помогать ей в ее трудах.
О няньке
— Доченька, госпожа, — шептала нянька и гладила ее отчужденные, безразличные пальцы. — Я травку знаю…
Зачем говорят: нянька — старая. Пятнадцати лет приставили рабыню к хозяйской доченьке. Пятнадцати лет, красавицей. А мужа ей так и не дали: чтобы нянькина невинность была охраной и порукой невинности госпожи. Доченьке теперь семнадцать. А нянька… не невеста уже, но и не старуха. Но знает много чего такого.
— Я знаю травку, госпожа, я тебе приготовлю питье. Выпьешь — и все пройдет. Никто и не узнает.
Атарика-нана повернула к ней заплаканное лицо, против воли оторвавшись от окна.
— Что ты говоришь? Он вернется. Как я встану перед ним? Как я посмею ему в лицо посмотреть?
С того дня, как уехал Эртхиа, три раза уже луна сокращалась и вырастала вновь. Теперь, когда нянька по-прежнему туго стягивала пояс, Атарика жаловалась: давит, больно.
— Терпи, доченька, солнышко мое, отец ведь убьет! А вот я травку знаю…
Атарика спорить уже не могла, исходила слезами. Но все мотала упрямо кудрявой головой.
— На беду ты себе такой красавицей выросла, доченька. Ты вот не знаешь, а бывает, что и не возвращается такой. Зачем ему? У них ведь полны опочивальни, да и в чужих садах полакомиться кто такому воспрепятствует? Сами ему двери открывают, взглядами, улыбками его приманивают. Мужчине что одна, что другая — все едино. Лишь бы… ах, доченька, сама уже знаешь, чего им нужно. А после спят они и ни лица, ни голоса уже не помнят.
— Что ты бормочешь, старая? Ты про кого это? Про царя аттанского? Прекрати! — топнула на нее Атарика. И охнула, обхватив живот руками.
— Вот видишь! — подхватила, не смущаясь, нянька. — А ему и горя мало. Приляг, доченька, вот так, отдохни тут. А я сейчас, сейчас.
У себя в комнатке открыла нянька сундучок, вынула заветный мешочек. В первый раз, когда с ней такое приключилось, она долго металась, не зная, что делать. Старая рабыня с кухни научила. В первый раз было больно. Потому что поздно: уже было почти заметно, как сейчас у доченьки. Потом-то нянька до такого не допускала, сразу делала, что нужно. А в первый раз… Ну да ладно, потерпит доченька, нянька скатает потуже жгут из девичьей головной повязки, даст доченьке, чтобы зажала зубами. И никто ничего не узнает. А повару скажет, что для себя готовит отвар. Повару что? Он разве считает, сколько раз она пила уже эту горечь? Ему лишь бы…
— Вот доченька, попей, тебе легче станет.
— Спасибо, нянюшка. Ты смотри, смотри в окно. А я полежу. Как же так, обещал за одну луну обернуться. Глупая я, что ему не сказала. Он бы не задержался. Зачем ты про него плохо говоришь, няня, — он просто не знает!
— Попей, попей, доченька.
— Что это питье так пахнет? Няня, а не случилось ли с ним по дороге беды? Он ведь в кочевья поехал, а оттуда все и началось! Няня! Что ты молчишь? А если он не вернется? Никогда не вернется? Если он уже умер, няня, а я не знаю?
— Выпей же, госпожа, будь умницей. Ну, еще глоточек!
Атарика вскочила, отбежала он няньки на другой конец комнаты. Пригладила растрепавшиеся волосы, одернула на себе одежду.
— Я не буду это пить. Ты что-то подмешала. Почему ты отводишь глаза?
— Доченька, госпожа, для тебя же стараюсь! Ведь господин отец твой убьет тебя. И меня, конечно, убьет. Но…
— Какая же ты, няня. А говоришь, что любишь меня. Он же там, у меня, живой. Я его слышу, как он пальчиками перебирает. Ты не бойся ничего. Я скажу отцу, что зернышко проглотила…
Нянька зарыдала в голос.
— Маленькая моя! Сказки эти отец твой все в детстве слушал, тогда же и забыл. Не бывает так, доченька, Атарика-нана, не бывает никогда. Выпей, послушай меня, глупую старуху. А вернется твой царь — оглянуться не успеешь, как заново тебя начинит. Глаза у него такие, и носит он всегда красное, а кто носит цвет граната, тот и плодовит, как гранат.
— Как же можно, няня, он там живой, я знаю, я чую его!
— Можно, можно, доченька. Он пока еще не настоящий, понарошку. Он пока не будет, а потом снова станет.
— А если он на меня обидится?
— Что ты, доченька! Он не понимает ничего. Он и не заметит.
— Нет, няня, я не буду это пить. Я боюсь.
Глупая, глупая девочка. Но нянька знает, как надо, знает, что делать, нянька перехитрит свою малышку — и все будет хорошо.
И нянька пошла к повару и сказала:
— Сладостный мой, халвяной, медовый, не могу я пить это. Горько. Хоть что, не могу себя заставить и глотка сделать.
— Глупая ты, — испугался повар. — Выйдет все наружу, насмерть запорют. Мне-то что, — слукавил он, — без моих кушаний господин дня не мыслит. А вот тебе совсем не жить.
— Глупый ты, — надулась нянька. — За меня госпожа заступится. Сам знаешь, отец ей ни в чем не откажет.
— Все равно, глупые мы оба: даром нам это не пройдет. Выпей, имбирная моя, шафрановая. Ты как зернышко перца: дыхания лишаешь, а сладко. Ну, выпей еще разок.
— Глупый ты, гордость поваров! Разве не можешь приготовить мне такое кушанье, чтобы вкуса этого зелья вовсе не чувствовалось?
— Глупая, приходи сегодня ночью, я дам тебе такое кушанье.
И на следующий день, попробовав от кушанья, нянька удивилась: ни вкуса, ни запаха противной травки и следа не осталось.
— Да есть ли она там?
— Не сомневайся. Видишь теперь, как я люблю тебя.
— Пусти, пора мне.