И подали Атарике к завтраку лепешек румяных, легких, пышных, и молока кислого с шалфеем и мятой, и мягкого сыра, и сотового меда, и пряников, и сладкой воды. А еще рассыпчатого печенья с пряностями, политого розовой глазурью. Нянька хлопотала над скатертью, переставляла тарелочки, то одно, то другое придвигала поближе к доченьке. Атарика рассеянно улыбалась. Вовсе ей кушать не хотелось. А вроде и голодна, как никогда?
— Что ты, няня, хлопочешь? Я и так поем.
Взяла чашечку с кислым молоком, поднесла к губам.
— Пей, пей, доченька, — вырвалось у няньки. Сама и пожалела: вовсе не в молоке было зелье, просто от заботливости, от жалости к исхудавшей, истомленной тревогой и печалью госпоже, вырвалось привычное слово. Если б не вчерашнее!
Атарика стала бела, как молоко в отставленной чашке. Поднялась, не глянув на няньку, вышла.
О подруге
Степнячка Шуштэ ни минуты не стеснялась того, что она степнячка. В дом своего мужа вошла, как подобает женщине-удо — хозяйкой. Что бы там ни думал отец мужа, но в покоях, отведенных Атарику, она — царила. И, не как удочеренная сирота, не как из жалости взятая в дом, не торопилась переодеться в одежды Аттана. Плела свои косицы, мыла их сывороткой, шуршала широкими платьями, звенела монистами, топтала ковры узорчатыми носками. И не считала зазорным самой войти в кухню, приготовить настоящей еды. Раз уж здешний повар не знает, как она готовится. А что котлы здесь рабы чистят, ну хорошо. Ну и очень хорошо. А вот поесть по-своему человек должен обязательно. Не своя еда — баловство. Ни силы в ней нет, ни вкуса, ни смысла.
Поначалу только свое ела. Потом заметила, что за одним столом едят они с Атариком каждый свое. Испугалась, ведь и в постели так может стать. Но придумали они угощать друг друга, хорошо вышло. И радостно, и смешно.
Да уехал Атарик — и нет его, все нет. И вести одна чернее другой прилетели из степи, и осталась Шуштэ одна на свете. Только Атарик. А его отец сказал: был у меня сын. И не ждет уже сына обратно. Но Шуштэ знает, с кем поехал любимый муж, и не боится. Эртхиа-хайард уже ходил в Небесную степь, или на ту сторону мира, или куда еще, откуда никто не возвращается, и вернулся. И спутника своего в беде не оставит ни за что, это все удо знают. О чем Шуштэ волноваться? Она здесь за высокой стеной в большей опасности, чем ее муж в пораженной смертью степи, но поехавший с самим Эртхиа.
Шуштэ время от времени посылает к столу старшего в доме мужчины одно-другое блюдо из своих. И сама принимает присланные лакомства. Аттанская еда острее, Шуштэ полюбила ее в последнее время. Возвращался бы скорее муж — у Шуштэ есть, чем его обрадовать.
А пока Шуштэ завтракает в одиночестве, потому что не любит здешних болтливых, угодливых служанок. Еще может и сама дотянуться до миски с жирной подливой.
Служанка постучалась, поскребла ногтями косяк. Шуштэ издала набитым ртом недовольный звук, даже не обернулась.
— Молодая госпожа Атарика-нана просит разрешения войти, — громким шепотом объявила служанка.
Шуштэ удивилась — с чего бы вдруг? Из-за странного положения ее в доме — жены, не признанной отцом мужа, они с Атарикой не виделись. И вот…
Закивала головой, вытерла косицами пальцы, судорожно проглотила недожеванный кусок.
— Проси войти. И бегом на кухню, принеси что-нибудь ваше, здешнее!
Поднялась навстречу гостье.
— Входи, сестра моего мужа, раздели со мной пищу, да будет между нами мир и любовь, как должно.
И не удержалась, всплеснула руками, едва не ахнула. У них в кочевье и пятилетний ребенок заметил бы это: лицом худа, в талии полна, губы припухли, да и так видно, что беременна.
Тут вот что важно: если бы просто стало известно про девушку, что она нечестна, это одно. Но уже заключившая в себе новую жизнь, уже мать, она была вне осуждения. Так для удо. И Шуштэ, понимая, что грозит сестре мужа здесь, где совсем другие обычаи и законы, тут же, ни о чем не спрашивая, приняла Атарику под свое покровительство.
— Сядь сюда, — ласково велела она, подвинула гостье лепешки и подливку. — Поешь. Не плачь. Он твой плач слышит, а вступиться за тебя не может. Горько ему.
— Откуда ты знаешь? — задрожала Атарика.
— Что сын? Вижу. Смотри, — Шуштэ обтянула на животе просторное степняцкое платье. — А у меня дочь. Надо тебе переодеться. Кто еще знает?
— Няня моя, — и Атарика заплакала и рассказала Шуштэ, как горько ее предали.
— Не бойся ее. Перебирайся ко мне. Будешь только мое есть. Платья мои наденешь. Как будто мы такие подруги, что все вместе — понимаешь? Как будто весело тебе наряжаться и играть.
Атарика кивала, радуясь, что не одна теперь несет свою мучительную тайну. Не туда, куда хотела унести ее нянька, не к смерти.
— Так бывает, — вздохнула умудренная чужим опытом Шуштэ. — Прокляни его небо, что обидел такую хорошую девушку.
— Нет-нет! — вскрикнула перепуганная Атарика. — Не надо. Он и не знает ничего. Он знаешь кто? Он… он уехал с моим братом.
Шуштэ прижала пальцы ко рту. Глаза ее заблестели. Переведя дух и уже не опасаясь, что заговорит слишком громко, она зашептала на ухо подруге:
— Ты береги дитя. Он великой наградой наградит. Он вернется. Он всегда возвращается.
— Не умер ли он?
— И что? Все равно вернется. Ты послушай, я расскажу. Я знаю!
О городе Удж
Город Удж выплеснулся в море всеми своими мощеными камнем улицами, пристанями, обнесенными каменной оградой набережными. В тех улицах, что сбегали с высокого склона к морю, свободно носился соленый ветер, дразня обоняние и обдувая потное лицо. Эртхиа и забыл, когда в последний раз чувствовал, что рубашка на нем влажна: так сух был воздух пустыни, что всякую влагу истреблял мгновенно. Теперь же то и дело приходилось отирать пот с лица и шеи, а лучше — гулять вдоль каменной ограды и смотреть как недалеку внизу море бьется грудью о берег, разбивается в брызги, откатывается с непонятным гулом и кидается снова. И подставлять ветру лицо, и вдыхать этот ветер, старательно наполняя им грудь, пропускать через ноздри, приучая себя к новому, странному, будоражащему запаху. Он понимал удо, которые ни за что не могли променять на каменные норы и огороженные тесные сады свой простор, войлочный уют юрты и запах степной травы. Так же, наверно, морской народ никогда не отказался бы от вечно качающихся своих белокрылых узкотелых дау, от волнуемого ветром сизого простора вокруг и от ветра, наполнявшего паруса и мироздание одним дыханием.
А дау качались на волнах, напоминая чаек белоснежными остроугольными парусами, и Эртхиа переводил взгляд с одного легонького кораблика на другой, с возраставшим ужасом понимая, что первое и, как он уже надеялся, последнее морское путешествие в своей жизни ему предстоит совершить именно на такой вот посудинке, издали похожей на щепочку с лоскутком. А море перед его глазами лежало в огромности своей, исчерченное белыми полосками волн. Зная уже, как огромны расстояния в степи и пустыне, где такой же гладью до самого края небес лежит простор, Эртхиа боялся моря. Ему казалось страшнее кануть в эту глубину, которой он даже не мог себе представить, чем умереть от жажды на раскаленном песке. Там еще можно было ожидать милости от Судьбы — чудесного спасения, потому что