шипеньем в воду, вздымая облака пара, а потом исчезает в море, метнув в небо последний зеленый луч; одновременно из моря поднимается серебристая луна — она еще вся мокрая, и с нее стекает вода.
Зажигаются фары автомобилей, мотоциклов, велосипедов, уличные фонари. Из печных труб столицы, меж телевизионных антенн, взмывают в небо струи дыма, возвещая чае ужина; дымы, бледные и жирные, быстрые и медленные, принимают форму того, — что варится и жарится на плите: золотистой утки, молочного поросенка, пирожков, фаршированного свиного окорока, отбивных и ризотто[21], но также и простой сардельки и даже кошки. Перед нами кошка, спокойно дремлющая на постели и присутствующая на этом кулинарном параде словно в качестве зрителя. Но как только она видит себе подобную, которую кто-то жарит на плите, она немедленно пускается наутек, прыгая с крыши на крышу и наконец, чтобы ощутить себя в полной безопасности, огромным прыжком вскакивает на луну.
Наступил вечер, час пиццы, что выходит из печи под пение бродячих музыкантов. Как она красива, весела, радостна, когда появляется на столе! Если показать ее сверху самым крупным планом, то ее поверхность похожа не на пиццу, а напоминает пейзаж из фантастической книги: тесто дыбится, образуя горы, в которых разверзлись широкие кратеры, извергающие дым и лаву, и в отблесках огня пред нами оживает картина страшной катастрофы, разрушившей Помпею, — небо, сперва все красное, а потом закрывшееся тучами пепла, которые опускаются, подобно покрову, на светлые и веселые римские виллы, на спасающихся бегством людей, заставляя их навеки застыть в последнем движении перед смертью.
Мало-помалу пицца принимает вновь свои истинные скромные размеры, хотя листочки душистой травы корчатся на ней, как горящие деревья, как сожженные леса. Но бояться нечего: пение певцов, аккомпанирующих себе на мандолинах, действует на нас ободряюще и успокоительно.
В домах тоже слушают песни. Все сгрудились перед экранами телевизоров. Песни, песни, песни, старые, такие, как «Санта-Лючия». На судне эмигранты со слезами на глазах смотрит на удаляющийся Неаполь, но вдруг; когда Неаполь совсем было скрылся из виду, все дружно бросаются в море — их ничем не удержать — и плывут, сильными взмахами разрезая волны, назад, к родному городу. Слышатся песни, например «Мама»: целые толпы итальянцев, зовущих маму. Они размахивают флагами и плакатами с надписью «Мама». Постепенно их заглушает новая мелодия, медленная и торжественная. Голос кантасторие[22] повествует нам о смерти сицилийца Туридду Карневале[23]. Мы видим крестьян с лопатами и мотыгами на плечах. Пешие, верхом, на велосипедах, они во главе с Туридду захватывают большое необрабатываемое поле и сразу же радостно принимаются за работу. Но из зарослей колючего кустарника высовывается дуло двустволки, два черных отверстия, гремит выстрел, сражающий Туридду, как раз когда он, сидя в седле, с улыбкой глядел на счастливое начало работы. С удовлетворенной усмешкой улетают прочь сидевшие вокруг на сухих деревьях большие птицы с баронскими гербами на крыльях.
В остериях Тосканы, Эмилии, Ломбардии, Генуи, Пьемонта простой народ играет в карты в дыму трубок и сигар. Картами изо всех сил бьют по столу, гул голосов растет, люди кричат, чуть ли не ссорятся, на всех диалектах. Слышатся звуки труб, войска короля чаш сражаются с войсками короля мечей, солдаты короля палок схватились с солдатами короля денег[24], образуя группы и композиции, напоминающие полотна великих итальянских мастеров.
В маленькой сицилийской деревушке юноша скачет во весь опор по полю на горячем коне. На седле у него девушка, которую он, надо думать, только что похитил и которая изо всех сил вырывается. А следом за ними гонятся родственники — они на полном скаку стреляют в воздух из ружей, при каждой вспышке темнота расступается, и мы видим то отару овец, то волчьи глаза, то хвост ласки, то пастухов, застывших как статуи с ружьем за плечами. Подковы коней высекают искры. Юноша пытается поцеловать девушку. Теперь на огромном экране мы видим только губы, словно лунный свет падает лишь на них. Одни уста уклоняются, а другие — такие же алые — все более жадно приближаются к ним, кажется, они вот-вот соединятся с устами любимой, но те опять отстраняются. Наконец девушка уступает, и губы слипаются в поцелуе под угрожающе нацеленными ружьями; но тут в ночной тьме вспыхивает фейерверк, и небо покрывается хохочущими масками, целыми мириадами разноцветных Арлекинов, Панталоне в красных плащах и белоснежных Коломбин.
Но за последним всплеском света поля погружаются в кромешную тьму, только где-то далеко-далеко, как в сказке, мигает слабый огонек. Мы направляемся в ту сторону и оказываемся перед бедной крестьянской хижиной. Входим в нее — там молодая мать, укачивая ребенка, поет ему колыбельную:
И перед вашим взором проходит вся эта ночная жизнь: сверкают глаза волка, ласка забирается в курятник, где испуганно кудахчут куры, сова хлопает глазами, и в зрачках у нее отражается необъятное поле, усеянное крестами, а летучие мыши парят в темноте, словно призраки.
Но не только природа полна всевозможных страхов. Чарли Чаплин, не кто иной, как Чарли, со своей доверчивой улыбкой бредет нам навстречу по дороге, и вдруг — о ужас! — раздается автоматная очередь, она прошивает его насквозь, пули продырявливают весь кадр и всего Чарли как решето. Прощай, Чарли!
В самом деле, повсюду, во всех частях света, производят горы оружия для убийства. И в таких же усиленных темпах изготовляют медали за военную доблесть — золотые, серебряные, бронзовые, железные; они сверкают на груди у миллионов солдат. Их ряды надвигаются на нас, подходят все ближе и ближе, грозя растоптать…
Часы бьют полночь. Улицы пустынны. Только на виа Венето еще не сдаются группки полуночников. Мимо нескончаемых столиков уличных кафе проходит господин, с которым все очень почтительно здороваются, словно он — министр. Вдруг мы замечаем, что у него сзади торчит хвостик, и понимаем, что это дьявол.
Теперь итальянцы спят и видят сны. Перед нами проходит множество лиц — женщин, детей, стариков, мужчин, — на них застыло самое различное выражение, все погружены в сон и видят сны. Этому снится, что он — ветер, пролетающий над Италией и уносящий за собой, отнимая у отцов, мужей, домашнего крова самых красивых женщин. Другой видит во сне, что на его пышную и аппетитную жену, спящую рядом, уставилось множество глаз: ревнивец устремляется на них, размахивая щипцами для снятия нагара, словно церковный служка, собирающийся гасить свечи. Он хочет погасить все эти глаза, но только он гасит их в одном месте, как они вспыхивают в другом. Однако, мечась как безумный, он все же сумел загасить все глаза, все, кроме одного — с ним борьба продолжается, глаз ускользает, ловкий и юркий, как угорь; он то сужается, то расширяется, закрывая собой почти весь экран. Наконец ревнивец может торжествовать победу, но когда он поворачивается к жене, то видит ее в объятиях другого. Он хочет броситься на любовников, но вдруг останавливается и выражает свою боль и страдание в песне. Мы слышим лишь ее начало, лишь самое начало, ибо другие сны ждут своей очереди.
Вот какому-то человеку снится балкон, он действительно всю жизнь мечтает иметь балкон, красивый балкон в своем маленьком домике, где не было бы никого из чужих. Он выходит на балкон, любуется пейзажем, глубоко вздыхает чистый воздух и не может удержаться, чтобы не воскликнуть: «Как прекрасна природа!» Но, радуясь своему балкону, на перила которого он оперся, он повторяет восклицание еще раз и, сам того не замечая, принимается повторять его вновь и вновь тоном диктатора, а потом начинает исполненную риторики речь о природе: «Итальянцы! Как прекрасна природа!» — и нам кажется, что мы слышим громовые раскаты другого голоса, так хорошо знакомого всем итальянцам: «Итальянцы! Эти