футбольное поле, — и вдруг откуда пи возьмись появился фотограф. Подняв «лейку» на высоту глаз и расставив локти, он быстро снимал все что можно. Он приседал, поднимался, весь изгибался, делал короткие перебежки, бросался на каждого, чье лицо было искажено горем, несколько раз щелкнул и меня. Это был фоторепортер того самого еженедельника, который заказал мне статью. Я сделал ему знак, прося не снимать меня, и исчез в толпе женщин, в ожидании слез держащих наготове платочки, чтобы затем вновь выныривать, словно из черных волн, то там, то тут. Это продолжалось до тех пор, пока мы не дошли до церкви. Увидев фотографа, я стал еще меньше понимать, зачем я здесь. Я объяснил себе это какой-то долей уступчивости — я здесь только потому, что не сумел сказать «нет», — долей искреннего любопытства, долей тщеславия и долей цинизма — она всегда наличествует у писателя: с того момента, когда он испытал какую-то эмоцию, и пока не рассказал о ней.
Мне удалось заглянуть в маленькую двух- или трехкомнатную квартирку, из которой вынесли покойную, и в первую комнату, хотя она была не больше чем четыре метра на четыре, набилось множество народа: комната и впрямь пуста — закон вывез всю мебель…
Гроб уже снимали с катафалка, когда вокруг него началось какое-то странное движение, будто кто-то упал в обморок. Затем гроб на плечах шести человек поплыл ко входу в церковь — всего каких-то семь- восемь шагов, но его движение было лишено обычной уверенности и прямолинейности — он качался вверх и вниз словно на волнах, и теперь нетрудно было понять, что там происходит потасовка: над головами вздымалась рука фотографа, высоко поднявшего свой фотоаппарат, словно он пытался спасти его от волн, тишину прорезали крики и причитания женщин, и толпа в двести-триста человек растерянно расступилась. На земле лежал фотограф, лицо у него было багровое, а руки он прижимал к низу живота: кто-то пнул его ногой в пах. Тем временем гроб исчез во тьме церкви. «Он щелкал и щелкал с самого утра, — тяжело дыша, говорил один из родственников, — а мы этого не хотели». Вчетвером или впятером мы отнесли фотографа в соседний бар… Вокруг отрывочно говорили о том, что разрешается или нет фотографировать в таких случаях, и я почувствовал, что все правы — и семья покойной, и фотограф, и карабинеры, пришедшие, чтобы конфисковать фотоаппарат, и сопровождавший меня Сальвиони, который старался все уладить и шептал мне, что теперь нам никак не успеть вернуться в Рим к пяти часам. «Это журналисты», — говорили люди, показывая на нас пальцами, и непонятно было — за нас они или против. У катафалка, стоявшего перед церковью, теперь не было ни души. Мне никак не удавалось отогнать мысль о том, что я занимаюсь тем же, что и фоторепортер, И я не знал, чье это провидение — божественное или дьявольское — заставило меня теперь торчать возле него. Фоторепортер чуть не плакал: нет, фотоаппарат они у меня не могут конфисковать, они не имеют права; он подсчитывал, сколько стоит его аппарат. Это был молодой парень, приехавший в Рим из Болоньи, чтобы сделать карьеру, в один день он переходил от прибытия министра к таким случаям, как этот. Назавтра он должен был ехать снимать мужчину, который хочет превратиться в женщину.
В пять часов мы были еще в казарме карабинеров, а не в Риме. Мы позвонили друзьям по телефону, чтобы предупредить их о том, что запоздаем… В глубине улочки, выходящей на шоссе, показалась похоронная процессия. Она направлялась в Рим, чтобы похоронить там бедную женщину. За катафалком следовало пять или шесть автомобилей. Мы подумали, что, может, еще успеем их догнать. Но так и не догнали, и меня это очень удивило, ибо выходит, похоронный кортеж должен был мчаться самое меньшее со скоростью шестьдесят километров в час.
Сегодня ровно в полдень я летел в четырехместном аэропланчике на высоте четыреста метров в рыжем мареве над Римом вместе с Массимо Мидой, оператором Пикконе и пилотом. Мы его наняли на один час за 36 тысяч лир — нам надо было определить узловые пункты столицы. Это репетиция полета, который предпримут завтра Мида и Пикконе на вертолете, позволяющем останавливаться, перемещаться и осуществлять другие необходимые при киносъемке маневры. Мне хотелось бы застыть на мгновение в воздухе над городом и вынести наконец окончательное суждение о кирпичах, булыжнике, старом и новом мраморе — обо всей этой каменной громаде с ее двумя миллионами невидимых сверху жителей. Но взгляд опережает мысль и фиксирует тона и объемы без всякого исторического подхода. Когда Стендаль увидел три четверти Рима с высоты своего дома, он сказал, что с этим зрелищем не может сравниться ничто на свете. Однако те масштабы и расстояния были еще по мерке человека: тогда был заход солнца и наверняка доносился обычный шум с улицы Грегорианы.
Едва мы поднялись с аэродрома Урбе, как Мида закричал: «Съемка!» Внизу на каком-то пустыре возле дороги Салариа виднелись скачущие на лошадях всадники, а неподалеку фургон со звуковой аппаратурой, и все тонуло в серебристом свете юпитеров. Через несколько километров — опять удивленный возглас: мы заметили другую съемочную группу. Можно подумать, что там, внизу, живут одни только работники зрелищных предприятий и что в каждой вещи, каждом движении скрыто нечто искусственное. Пьяцца Навона кажется совершенно необитаемой и вызывает своей геометрической четкостью и гармонией скульптурных пропорций смешанное чувство восторга и растерянности, поскольку мы любим и в то же время ненавидим совершенство. Что бы я сказал об этой узкой полоске, врезавшейся в темный амфитеатр домов, если бы прилетел с Луны? Мне хотелось уподобиться тому крестьянину, о котором писал Белли: увидев Колизей, он спросил, что это за дворец.
Пикконе нацеливает свой аппарат на памятник Виктору-Эммануилу, но аппарат без шасси и без пленки, иначе власти не позволили бы нам взлететь. Они нам запретили не только вести киносъемку, но и фотографировать, приближаться к Чампино и Фьюмичино — одним словом, к аэродромам. Завтра у нас все документы будут в порядке — пришлось достать массу всяческих разрешений. Седовласый директор картины рассказал мне, что у него за жизнь, о том, сколько ему приходится сражаться, чтобы получить необходимые разрешения для съемки того или другого фильма. Ему удавалось сэкономить несколько месяцев благодаря взяткам.
«Я подкупаю, — говорит он. — Скольких я подкупил!» Попадались ему и честные чиновники, но чаще среди высокооплачиваемых. Я настойчиво прошу его продемонстрировать, как это делается: показать жесты, произнести в точности фразу, я хочу увидеть, в какой именно форме производится подкуп. Он сует мне пять тысяч лир, с силой сжимает мою руку в своих ладонях, чтобы помешать всякой реакции с моей стороны, и говорит, понижая голос до шепота (он наклоняется совсем близко, и я слышу запах чеснока): «Мы все одна семья, мы нуждаемся друг в друге». Я начинаю сопротивляться, и он добавляет: «Никто не питается воздухом», отталкивая меня при этом подальше, чтобы создать впечатление свершившегося факта.
Мы пролетаем над Монте-Антенне, и впереди сразу же вырастает, подобно монументу, уже почти достроенная гостиница «Хилтон». Самолет ложится на одно крыло и облетает вокруг нее, отель — предмет стольких споров — поворачивается передо мной словно вокруг оси; с одной стороны его — глубокий овраг: там будет бассейн.
Из записей Массимо Миды и Джованни Венто я вижу, что механика строительной спекуляции остается неизменной уже примерно восемьдесят лет. Начинают строить в каком-нибудь районе — и строят, пока не наметится центр квартала, добиваясь того, чтобы муниципалитет проложил к этому месту все коммуникации; когда стоимость участков там возрастает, землю продают. Впрочем, Марк Аврелий также был из этой породы — его богатство началось с «жилищного строительства». Массимо показывает мне один из районов — новый пригород Вилла Гордиани, где власти воздвигли обелиск, дабы увековечить щедрость князей Ланчеллотти, пожертвовавших десять гектаров земли, необходимых для развития этой зоны. Мида объясняет, что стоимость принадлежащих князьям и не уступленных городу ста гектаров благодаря близости этих скромных жилых массивов незамедлительно поднялась на несколько тысяч лир за квадратный метр. Статья «квартплата» в бюджете рабочего составляет от 30 до 45 процентов. Но где же они, эти рабочие? Если бы мы снизились метров на пятьдесят, кого-то из них мы бы разглядели, но нам нельзя снижаться ниже четырехсот метров, и поэтому удается увидеть только отары овец и автомобили. «Рим — это гараж», — сказал мне одни иностранец. На Кассиевой дороге мы видим Ольджату с площадками для гольфа, а через несколько километров — оранжево-красный бульдозер на темном фоне только что взрытой им земли. Мы приметили четыре или пять одиноких бульдозеров среди заброшенных, на первый взгляд далеких от мирской суеты земель; однако в какой-нибудь нотариальной конторе уже подписаны документы, в силу которых однажды утром эти поля огласит стук мотора.
У перил вокруг золотого купола св. Петра виднеются красные свитеры туристов. Однажды, в июле