деревья и эта зелень…»[25] Гром аплодисментов заглушает его слова, и толпа начинает громко скандировать: «Де-ре-вья! Де-ре-вья!»
Женщина видит во сне, что ей удалось выкроить из старого мужнина пальто новое пальтишко для сына. Он стоит перед ней в ожидании, голый и неподвижный, как манекен. Мать принимается щелкать ножницами, она кроит и режет, пытаясь избавиться от зияющей в пальто огромной дыры. Она режет и режет, и наконец взмахом ножниц ей удается навсегда уничтожить дыру. Пальто готово, мальчик его надевает, но карманы на нем так низко, что, когда мальчик идет, он низко пригибается и, кажется, достает руками до земли.
Кому-то спится, что однажды утром он распахивает ставни и видит перед своим окном стоящие рядами сотни, тысячи прибывших ночью с Марса «летающих тарелок». Марсиане точно такие же, как мы, и заняты тем, что развешивают на своих летательных аппаратах сушить белье — совсем так же, как это делают в переулках Неаполя.
Но ритм снова убыстряется, концы и начала снов разных людей наскакивают друг на друга, переплетаются, создавая самые неожиданные композиции, словно это сон наших старых и новых художников, выражающих гармонию итальянских национальных форм и красок. И из этого сна, из этой мечты выходит, подобно надежде, человек, которого мы раньше видели согнувшимся, почти стелющимся по земле перед другими. Он, улыбаясь, идет с экрана на нас, постепенно распрямляясь и обретая свое достоинство, он, его жена и дети, которых он ведет за руку.
Вчера мне позвонил Сальвиони и спросил, не пойду ли я с ним посмотреть на похороны одной пятидесятилетней вдовы, оставившей четверых детей, которая умерла от огорчения, когда у нее вывозили мебель за неуплату налогов покойным мужем. А потом мне надлежало написать для одного еженедельника то, что называется «личными впечатлениями».
Мы приехали, когда солнце было уже высоко, и принялись искать нужный дом. Из поперечной улочки вынырнул погребальный катафалк, на золоченом кресте его играло солнце. Мы двинулись следом за катафалком, по катафалк остановился у какого-то кафе, и шофер начал спрашивать, как ему проехать, оказывается, он тоже не может найти нужный адрес. Катафалк повернул назад, мы за ним — и вскоре достигли узенькой, издает деревенской улочки, где перед одним из домов толпилось чуть больше людей, чем перед другими. Мы поняли, что это и есть нужный нам дом.
Я испытывал странное смущение, будто совершил какой-то некрасивый поступок. Все произошло слишком стремительно, я пока сам не мог понять, что заставило меня согласиться. Когда кто-нибудь начинает настаивать, я в конце концов всегда соглашаюсь. За статью мне обещали заплатить, и я должен был вести себя как полицейский, от внимания которого ничто не может укрыться. Я уже мысленно отметил запах выжженной травы, дешевые жилые дома — весь характерный для времен фашизма пейзаж. Это был один из тех больших поселков, которые возникли лет двадцать назад и производят гнетущее впечатление именно из-за своих непомерных масштабов и обшарпанного величия.
Толпа состояла из нескольких десятков женщин с детьми на руках, большинство в домашнем виде, у некоторых лица покраснели от слез или солнца. Как это обычно бывает, среди бедноты выделялось несколько хорошо одетых родственников с черной ленточкой в петлице. Среди этого траура столь ярким пятном сверкала рыжая шевелюра какого-то ребенка, что я не мог оторвать от нее глаз. Эту свою привычку отвлекаться я счел проявлением бестактности, ибо вздохи и бормотание вокруг, казалось, призывали меня видеть все в черно-белой гамме. Незаметно для самого себя я очутился на пороге дома и, попав из тени на солнце, заметил, впервые с тех пор, как сшил его, что мой синий костюм ослепительно ярок, а синий галстук не приглушает, а, наоборот, оживляет общий тон. Я весь сиял, оскверняя своим видом грустную церемонию. Я надвинул берет на лоб, чтобы выглядеть хоть немного более небрежно одетым, и пальцем засунул внутрь кончик платка, что выглядывал из нагрудного кармана.
Я вряд ли сумею объяснить, почему мне не удавалось чувствовать себя естественно и просто, то есть собрать необходимую мне информацию и вместе с тем отдать нужную дань сострадания плачущим дочерям покойной, опустившим свои головы на плечо поддерживающих их людей, как только траурная процессия тронулась в путь.
Я всегда завидовал тем объективным журналистам, которые изо дня в день пишут колонки: случилось то-то и то-то. Часто я спрашиваю себя, как это им удается, для меня это чрезвычайно трудное ремесло, а они говорят — проще простого.
Недавно я прочел газетный отчет об обвале на улице Номентана; и, так как в тот вечер я все видел своими глазами, должен признать, что хроникер продемонстрировал как раз ту конкретность в изложении происшествия, от имен до цифр, ту естественную связь между собой и другими людьми, которой я всегда завидую. А я бродил между десятками застывших в молчании людей, ожидавших, что вот наконец появится рука или нога кого-нибудь из рабочих, погребенных под развалинами, которые не спеша разбирали пожарные, и душа моя ни на секунду не находила покоя: она то воспаряла, и я витал в соображениях морального порядка, то падала, и я ощущал хрупкость человеческой судьбы, в частности своей собственной, то говорил себе, что я ничего не понимаю, что ничего и невозможно понять. Вид высокой пожарной лестницы, подлинного чуда техники, казалось, вынуждал меня признать, что я, вероятно, не прав, всю свою жизнь обвиняя всех и вся, мечтая о радикальных переменах, как будто вокруг ничего не сделано; погляди, мол, на эту лестницу, она — плод упорных усилий и стремления к добру. Потом я подумал: нет, не к добру стремился конструктор, которому удалось увеличить ее длину на десяток метров, он работал «в себе», как математик. Видя сплетение жестов, движений рук, ног, спин спасателей, я не ощущал более в себе возмущения, мотива для протеста. И мне стало страшно, что я перестал осознавать в душе стимул для борьбы: что же со мной будет завтра? И я подошел к другой кучке людей, чтобы обрести утраченный было стимул. Они говорили о том, что в цементе было слишком много песка, о том, что внутри пилястров из соображений экономии было недостаточно металлических прутьев. Их надо линчевать! Я бы тоже линчевал этих господ из строительной компании, я мысленно осыпал градом пощечин одного толстяка, которого почему-то в своем воображении представил подрядчиком. Просто удивительно, что его физиономия, по мере того как я награждал его пощечинами, принимала все более яростное выражение, хотя на самом деле я стоял спокойно вместе со всеми остальными. Я погрузился с головой в эту жестокую схватку и очнулся, услышав, как кто-то упомянул о велосипеде самого молодого из погибших рабочих. Минут десять вместе с другими рабочими он обсуждал, какой марки мог быть этот велосипед. Одному из рабочих удалось уцелеть только благодаря тому, что он отошел по нужде за несколько секунд до обвала, так вот он сказал, что повесил на этот велосипед свой пиджак и потому, хорошо запомнил его марку. Он смолкает на полуслове и бежит за пожарными; которые уходят: мы вернемся завтра рано утром, говорят они.
Как же так, они не должны прерывать работы ни на минуту, пусть работают в несколько смен, кричат вокруг. Начальник пожарных кричит из окошечка уже тронувшейся машины, что он не будет рисковать живыми ради мертвых, грозят новые обвалы, необходимо дождаться рассвета; В ответ раздается хор протестующих голосов, в том числе и мой, несколько ослабленный сознанием, что с технической точки зрения пожарные, может быть, и правы. Но кто-то рядом говорит, что во время войны он сам участвовал в Неаполе в таких работах, они никогда не прекращали разборку развалин до тех пор, пока не будут найдены, все погибшие. Начальник пожарных — он в штатском — высовывается из автомобиля и начинает кричать: идиот, это все глупости, — и мне тоже хочется вместе с другими швырнуть камень вслед его машине. Группа молодежи рассуждает о боге. «Почему суждено было погибнуть именно этим троим? Один из них только что женился». Я услышал только самый конец беседы; один, что постарше, качает головой, доводы собеседников его не убедили; вот так всегда все кончается болтовней, заявляет он. То совершенно запутываясь, то вновь обретая ясность мысли, я никогда не смог бы достигнуть целостности восприятия, чтобы рассказать: дело происходило так-то и так-то. В тот момент, когда я был бы уже готов сказать: вот так, какой-нибудь легкий шум обязательно отвлек бы мое внимание. Со старостью эта острота слуха должна бы притупиться, я хотел бы этим воспользоваться, чтобы немножко привести в порядок все, что у меня накопилось в голове, но, как только мне кажется, что удалось прийти к какому-то определенному выводу, к мысли, которая все концентрирует и обобщает, я инстинктивно бегу прочь, словно спасаясь от ловушки.
Но возвратимся к начатому ранее разговору. Я шел за катафалком в числе самых последних. Мы миновали большой луг, на котором я краем глаза увидел выцветшие белые полосы — раньше здесь было