возвещая о наступлении полудня. Однажды он забыл дать залп. Тогда на другой день он произвел выстрел за предыдущий день, и так до самой пятницы декабря тысяча восемьсот семидесятого года. И никто в Гёттингене даже не заметил, что Помб каждый раз дает орудийный залп днем позже.
Но вот все приготовления были завершены. В присутствии принца Оттона, а также большой группы писателей и ученых состязание началось. «Один, два, три, четыре, пять…»
В зале были слышны лишь голоса конкурентов. К пяти часам счет перевалил за двадцать тысяч. Зрители распалялись все больше, и громким спорам об исходе благородного состязания не было конца.
В семь часов вечера математик Ален из Сорбонны без чувств свалился на пол.
К восьми часам осталось всего семь участников. «Тридцать шесть тысяч семьсот сорок семь, тридцать шесть тысяч семьсот сорок восемь, тридцать шесть тысяч семьсот сорок девять, тридцать шесть тысяч семьсот пятьдесят…»
В девять вечера Помб зажег фонари. Зрители воспользовались этим, чтобы подкрепиться бутербродами, захваченными из дому.
«Сорок тысяч семьсот девятнадцать, сорок тысяч семьсот двадцать, сорок тысяч семьсот двадцать один…»
Я смотрел на своего отца. Лицо его вспотело, но он держался стойко. Госпожа Каттен поглаживала меня по голове и повторяла словно припев: «Какой у тебя замечательный отец!» А мне даже есть не хотелось.
Ровно в десять — первая крупная неожиданность. Алгебраист Пулл вдруг крикнул: «Миллиард!»
Все восторженно заохали, пораженные его находчивостью. На миг воцарилась тишина, зрители затаили дыхание. И тут итальянец Бинакки сказал: «Миллиард миллиардов миллиардов».
В зале раздались аплодисменты, но сразу смолкли, едва президент Мауст сердито махнул рукой. Отец с видом превосходства огляделся вокруг, улыбнулся госпоже Каттен и начал: «Миллиард миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов…»
Зрители восторженно заревели: «Ур-ра, ур-ра!» Госпожа Каттен и я, крепко обнявшись, плакали от волнения.
«…миллиардов миллиардов миллиардов….»
Президент Мауст, бледный как полотно, шептал отцу, дергая его за полы пиджака: «Довольно, довольно, вам станет плохо».
Однако отец неумолимо продолжал: «Миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов…» Мало- помалу голос его стал слабеть, он в последний раз еле слышно выдохнул: «Миллиардов» — и без сил рухнул на стул. Зрители, вскочив с мест, бешено хлопали в ладоши.
Принц Оттон подошел к отцу — и уже собирался повесить ему на грудь медаль, как вдруг Джанни Бинакки завопил: «Плюс один!»
Толпа, ворвавшись на кафедру, с триумфом вынесла Джанни Бинакки из зала.
Когда мы подъехали к дому, на пороге нас в неописуемом волнении ждала мать. Шел дождь. Отец, едва он вылез из дилижанса, бросился в объятия моей матушки и, всхлипывая, прошептал: «Скажи я „плюс два“, победа осталась бы за мной».
Наконец настал черед Кадабры, нашего старого знакомца.
И он начал рассказывать:
— Наступила пасха, даже солнце утром появилось вовремя, а может, и чуть раньше. Меня всего распирало от доброты. Сегодня мы все немного ангелы. Ощущаю в теле такую легкость, что, кажется, вот- вот взлечу. Выхожу из дому, что-то весело насвистываю. Я всех люблю, всех до единого. Раздаю приветствия налево и направо. Хочу совершить доброе дело, но это невозможно: у всех — что видно по сияющим лицам — то же тайное желание. Посмотрите-ка, посмотрите-ка, кто идет мне навстречу… Синьор Антонио, мой портной. Я мгновенно поворачиваю назад и прячусь в первом попавшемся подъезде.
Автомобили едут медленно-медленно. Поезда останавливаются у шлагбаумов, машинист слезает, смотрит влево и вправо, и если у перехода никого нет, снова сигналит отправление.
Воры сидят дома и красят яйца для своих детей.
Куры копаются на гумне с гордым видом — ведь это до некоторой степени и их праздник. Но не успело еще солнце зайти, как хозяйка заперла их в курятнике. «Это насилие, — думают куры, — хоть сегодня могла бы добавить нам часок». Наседки говорят: «Ох, детям хочется яйцо с сюрпризом». И засыпают, все думая об этих странных яйцах. Кто знает, может, со временем они и смогут нести такие яйца. Им снится, всю ночь снится мальчуган, который с трепетом разбивает белую скорлупку. И что же он находит? Цыпленка, читающего стихи. Мальчик радостно хлопает в ладоши, а куры во сне плачут от избытка материнских чувств.
В публике прошел неодобрительный шепот, явно не вдохновивший Кадабру.
Он начал рассказывать вторую историю чуть потише: — Мои родители всего боялись. После вечерней молитвы запирали дверь, и никто уже не мог войти. Когда отцу нужно было спуститься в погреб, он с важным видом говорил: «Посвети мне». Не понимаю только, чем я, крохотный сморчок, мог бы ему помочь. Спали мы все в одной комнате. На стене висело изображение Мадонны, и перед ней всегда горела восковая свеча — благовидный предлог, чтобы не лежать в темноте. Когда из других комнат доносился шум, мы говорили вполголоса, даже если воздух стыл в неподвижности: «Это ветер». Либо притворялись, будто уже спим, сжавшись в комок под одеялом.
Вот уже год, как я один. Я сплю внизу и всю ночь гляжу на тени, ползущие по стене, прислушиваюсь к каждому шороху. Едва начинает светать и на улице слышатся шаги первых прохожих, я засыпаю. Но с каждым днем становлюсь все бледнее и печальнее. Я решил: женюсь на крупной, смелой женщине. Она встретит призраков пинком, а воров — подзатыльниками. Я тайком положу ей в постель хлебные крошки, и она не сможет заснуть. А я рядом с ней, бодрствующей в ночи, буду спокойно спать даже при потушенной лампе.
Рассказ нашего давнего приятеля был встречен общим молчанием. До появления Макнамары его небесная слава непревзойденного рассказчика достигла было своего апогея, но теперь стремительно покатилась вниз.
Кадабра ушел, в отчаянии колотя себя кулаками по голове.
Один из ангелов тут же пошел за ним, намереваясь его утешить.
Кто-то потянул главного ангела за тунику.
— Простите, а я?
Это был бывший служащий муниципалитета в городе Дег. Ангел водрузил его на стол и повелел блаженным выслушать его без всякого пристрастия.
Бледный человек развернул слегка пожелтевший широкий лист бумаги, на котором записал свои два рассказа. Потом осипшим от робости голосом начал:
— В углу кладбища есть уголок, где еще не рыли могил. Там будет моя могилка. Я купил клочок земли, и там, на деревянной крестовине, уже выведено мое имя: «Маккеннел из Нороны, в знак его бесстрашия перед смертью». Время от времени я отбрасываю ногой ком земли, и часто оттуда вылезает розовый дождевой червь. Но гроб будет металлическим, и червь, ползая по нему, оставит лишь тоненькие серебристые следы.
Дети, улизнув от родителей, которые молятся на могилах своих близких, прибежали сюда поиграть; они топчут траву. Я молча гляжу на них. Ага, я велю поставить высоченный гранитный камень. Или же в завещании попрошу Дика приходить хоть в погожие дни на мою могилку — пусть спокойно читает там свои странные книги. Дик своей тросточкой будет грозить проказникам, и они убегут и спрячутся за кипарисами. О, если бы я мог не умереть и сам ухаживать за своей могилой! Я бы всегда держал ее в чистоте, там горело бы множество поминальных свечей, и в день усопших я бы нежно оплакивал бедного Маккеннела из Нороны.
У маленького человечка не хватило смелости сделать даже короткую паузу, и он сразу приступил ко второму рассказу.
— Я болен, уже много дней лежу в постели, но не испытываю никаких мучений. Я вообще чувствую себя нормально, вот только кровь чуть горячее, чем обычно, да глаза покраснели. На мне лучшая из моих