наконец на полутора долларах. Очень здорово! Просто животики надорвешь. И тут появилась женщина. Она переходила улицу, направляясь к ним. Она была с авеню А 126. Парень, купивший аппарат, заговорил с ней. Он обращался к ней по-французски, она отвечала ему на воляпюке. Все, что он смог сделать, так это схватить ее за зад, а она обвила свои руки вокруг его шеи. Все это он проделывал в девяноста двух вариантах, точь-в-точь как на прошлой неделе, и на позапрошлой, и дальше, вплоть до времен Боба Фитцсиммонса 127. Занавес опустился, и на авансцену вышел мордастый малый с микрофоном в руках и пропел романтическую песенку об аэроплане, который доставил ему весточку от милой из Каледонии.

Снова появились те же самые рыбки, на этот раз ряженные в индианок навахо. Они кружились вокруг электрического бивачного костра. Оркестр переключается с «Маленького пони» на «Кашмирскую песню», а потом на «Дождик в лицо». Латышская девица с перьями в волосах стоит подобно Гайавате, любующемуся закатом над родным краем. Пока Бинг Кросби Младший 128 исполняет четырнадцать четверостиший из фольклора американских индейцев, состряпанных ковбоем с Хестер-стрит, она стоит на цыпочках. Потом раздается выстрел из пистолета, хористки приходят в неистовство, разворачивается американский флаг, акробат сигает через блокгауз, Гайавата выдает фанданго, и оркестр помирает от апоплексического удара. Когда свет меркнет, мы видим седовласую матушку из туалета, она стоит рядом с электрическим стулом и ждет, когда на нем начнут поджаривать ее сына. Эта душераздирающая сцена сопровождается фальцетовым исполнением «Серебряных нитей в золоте». В роли жертв правосудия выступает один из клоунов, появляющийся через минуту с ночным горшком в руках. С дамы, ведущей представление, ему нужно снять мерку для купального костюма. Леди покорно наклоняется и раздвигает свои ягодицы так, чтобы он не ошибся при измерении. А когда оно заканчивается, леди превращается в сиделку из приюта лунатиков; в руках у нее спринцовка, наполненная водой, и она норовит брызнуть ему под штаны. А потом вместо одной на сцене уже две дамы в самом откровенном неглиже. Они сидят в уютно обставленной квартирке и ждут, когда явятся их хахали. Те являются и через пару минут стаскивают с дам их одежду и раздеваются сами. Тут появляется муж, и пареньки мечутся по сцене в исподнем, прыгают, как подбитые камнем воробышки.

Все рассчитано по минутам. В десять двадцать три Клео готова к своему второму, и последнему, номеру. По условиям контракта ей отведено на это ровно восемь с половиной минут. Потом она будет стоять двенадцать минут за кулисами и займет свое место среди всех актеров труппы только в финале. За эти двенадцать минут она раскочегаривается. Это драгоценные минуты, растрачиваемые попусту. Она не имеет права переодеться: нужно появиться снова во всем блеске своей славы и подергаться еще парочку раз, прежде чем занавес упадет. Она просто сгорает.

Десять двадцать две с половиной! Зловещее крещендо, глухие удары барабана. Все огни почти погашены, светится только слово «ВЫХОД». Луч прожектора направлен в одну точку, и вот из-за кулис появляются сначала пальцы, потом вся рука, потом грудь. Вслед за телом предстает голова, подобно тому, как нимб тянется за фигурой святого. Голова закутана в нечто напоминающее капустные листья, а глаз вообще не видно; все это двигается и напоминает морского ежа, борющегося со стайкой угрей. Карминовые уста ее пупка посылали сигналы притаившегося там оператора беспроволочного телеграфа, чревовещателя, объясняющегося на языке глухонемых.

Еще до резких судорожных движений свою ударную роль начинал играть торс. Клео двигалась по сцене с ленивой непринужденностью кобры. Гибкие, молочной белизны ноги под завесой бисеринок, перехватившей ее в талии. Пунцовые соски прикрыты прозрачным газом. У Клео нет костей, она льется, она переливается: медуза в соломенном парике, покачивающаяся среди волн стекляруса.

И когда она сбрасывает свои звенящие одежды, помпон превращается в тамтам. Там-там. Пом-пом. Том-пом, пом-том.

А теперь мы в самом сердце Черной Африки, там, где струится река Убанги. Две змеи, сплетенные в смертельной схватке. Та, что побольше – констриктор, – заглатывает ту, что поменьше, начиная с хвоста. Маленькая змея – ядовитая и в длину не меньше двенадцати футов. Она сопротивляется до последнего вздоха: брызжет ядом даже тогда, когда ее голова уже в пасти удава.

И наступает сиеста в тени деревьев, пищу необходимо переваривать в тишине. Дикая беззвучная схватка, вызванная не злобой, а голодом. Африка – континент изобилия, где безраздельно царствует голод. Гиены и стервятники – рефери на ринге. Край глухого безмолвия, разрываемого диким ревом или стонами агонии. Все поедается сырым и еще теплым. Жизнь пробуждает могучий аппетит у смерти. Не ненависть, только голод. Голод среди изобилия. Смерть приходит стремительно. Лишь одно мгновение horsde combat 129 – и сразу же наступает пожирание. Маленькие рыбешки, обезумевшие от голода, в считанные секунды оставляют только скелет от большой рыбы. Кровь пьют, как воду. Волосы и шкура тут же идут в дело. Когти и клыки становятся оружием или украшением, ничто не пропадает. Все пожирается живьем под ужасающий рев и рычание. Смерть настигает, как молния в лесу или на реке. Великан защищен от нее не больше, чем карлик. Все – добыча.

Посреди этой беспрерывной борьбы остатки рода человеческого вершат танцы. Голод – солнечная сущность Африки, танец – ее лунная сущность. Танец – выражение голода вторичного: секса. Голод и секс словно две змеи, сплетенные в смертельной схватке. Там нет ни начала, ни конца. Одно пожирает другое, чтобы породить третье, машину, превращающуюся в плоть. Машину, которая действует сама по себе и без всякой цели, разве что производить все больше и больше и тем самым творить все меньше и меньше. Самые умные среди них – те, что отреклись, – кажутся гориллами. Они живут особняком, они населяют деревья. Они самые свирепые из всех – страшнее даже носорогов или львиц с детенышами. Они рычат и ревут. К ним не подступиться.

Везде, по всему континенту, продолжают танцевать. Это вечно повторяющаяся повесть о преодолении темных сил природы. Когда фаллос находится в состоянии эрекции и с ним обращаются как с бананом, мы наблюдаем вовсе не «личный стояк», а общеродовую эрекцию. Это – «стояк религиозный», направленный не на определенную женщину, а на любую женскую особь племени. Всеобщая душа, стремящаяся к всеобщему совокуплению. Человек вырывается из мира животных, придумывая свой собственный ритуал. Он показывает, что становится выше простого акта совокупления.

Голые танцоры в заведениях в больших городах танцуют в одиночку, и это факт огромного значения. Закон запрещает ответные шаги, запрещает участие в таком танце. Ничего не остается в этом танце от первобытного обряда, кроме «вызывающих» телодвижений. Но на что они вызывают, зависит от индивидуальности наблюдателя. Для большинства, вероятно, это не что иное, как необычное соитие в полумраке. Сон о соитии, если быть точнее.

Но что за закон вбивает зрителя в его кресло, словно приковывая намертво? Молчаливый уговор, принятый всеми, что секс – это грязное дело, которое надо творить тайком и выпрашивать за него прощение у Церкви.

Глядя на Клео, я снова вызвал в памяти то самое туловище из Вены. Была ли Клео так же отлучена от общества людей, как тот, соблазнявший меня обрубок, появившийся на свет безногим? Никто не осмеливается наброситься на Клео, так же как никто не решится лапать безногую красотку на Кони-Айленде. Хотя каждое движение Клео словно взято из руководства по самым плотским связям, никому не приходит в голову откликнуться на ее приглашение. Приблизиться к Клео во время ее танца – значит совершить гнусное преступление, точно такое же, как изнасилование беспомощного существа, встреченного мной однажды

Вы читаете Сексус
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату