'брил'.
— Как это 'брил'?
— В буквальном смысле. Бритвой срезал торчащие узелки и кончики ниток. Потом тщательно грунтовал.
— Замечательный портрет получился.
— Спасибо. Но другими работами он больше гордился.
— Я понимаю, аналитическая живопись была делом всей его жизни.
— Именно так.
Однако на стенах были и другие реалистические картины. У входной двери красовался натюрморт с тонко выписанными цветами, а у окна я увидел небольшой наивный рисунок в рамке. На нём был изображён одиноко стоящий двухэтажный дом под голубым небом.
— Это детская работа Павла. На ней дом в Москве, в котором мы родились. Я очень берегу этот рисунок.
Потом я долго рассматривал другие картины. С одной из них на меня взирали странные животные, на другой словно рассыпались мириады цветных кристаллов. Это была совершенно новая для меня живопись. На некоторых работах были изображены люди, но фигуративность в них играла явно второстепенную роль, уступая место беспредметности. Но в то же время это не было похоже на декоративную абстракцию в духе Кандинского. В сложных живописных построениях угадывалась непонятная закономерность. Эта загадка гипнотически притягивала, заставляя всматриваться ещё и ещё.
— Не знаю, с кем и сравнить, — сказал я, — ни на Пикассо, ни на Мондриана не похоже…
— Тут я вам помочь не могу. И для меня работы брата остаются непонятными. Я помню только, что он говорил ученикам: 'Мастер-аналитик в работе видит, знает, интуирует'. Он считал, что художник должен писать не внешнюю форму предмета, а его глубинную сущность, ту, которую он способен постичь аналитическим умом.
Мой первый визит продолжался около часа. На прощание Евдокия Николаевна дала мне для прочтения отпечатанный на машинке текст, в котором содержались основные положения теории аналитического искусства.
Чтение теории Филонова мало, что разъяснило мне, но интерес к художнику разожгло. Я стал заходить к Евдокии Николаевне, помогать ей в мелочах — починить кран, повесить шторы. К тому времени, как я вскоре узнал, ей шёл семьдесят девятый год. Она угощала меня чаем, иногда я провожал её в магазин или кафе.
Однажды она спросила меня:
— Почему вы никогда не рассказываете о себе? Вы женаты? Где вы живёте?
Увы, рассказать мне было нечего. В то время я переживал разрыв с первой женой. Мы поженились ещё в институте, успели прожить семь лет, но общего языка так и не нашли. Она занимала довольно высокую административную должность, мне же канцелярский тип мышления был чужд. Моя увлечённость искусством её совершенно не интересовала. Я, скромный врач, работал сразу в двух больницах за городом, ездил на двух электричках, но успевал посещать все художественные выставки в городе. Я начинал рисовать сам, но жену это только раздражало. В конце концов, мы расстались. Жили мы тоже на Невском проспекте, но уже год, как я ушёл из семьи и скитался по мастерским друзей художников.
Пришлось изложить Евдокии Николаевне свою невесёлую эпопею. Она неодобрительно покачала головой, но от комментариев воздержалась. С тяжёлым чувством я уходил в этот вечер и две недели не решался позвонить. Но когда всё же решился, Евдокия Николаевна с некоторым волнением сказала:
— Куда же вы исчезли? Обязательно приходите в субботу, у меня будет к вам серьёзный разговор.
Когда я с трепетом переступил порог её комнаты, оказалось, что за накрытым чайным столом уже сидит немолодой мужчина.
— Познакомьтесь, Юра, это мой ученик и старый друг Дмитрий Васильевич Люш. Он много лет занимается пением. А вы, кстати, не поёте?
Я с детства любил оперную музыку, знал множество романсов, но тут мне было не до пения.
— У меня нет голоса.
— Был бы слух, а голос есть у всех. В следующий раз я постараюсь проверить, а пока садитесь пить чай.
Я ничего не понимал и ждал, когда Евдокия Николаевна приступит к важной теме. Я ожидал выговора за легкомысленное поведение в семье, но разговора об этом так и не возникло. Друг Евдокии Николаевны оказался интересным человеком. Он был корабельным конструктором, любил петь, даже писал книгу о певческом мастерстве. Вечер пролетел быстро, но, уходя первым, я остался в недоумении, о чём же Евдокия Николаевна хотела со мной поговорить. Выяснилось это лишь в следующее моё посещение.
— Хватит вам скитаться, — сказала она. — Я хочу пригласить вас к себе жить, мы обсудили это с Дмитрием Васильевичем. Мне одной стало трудно справляться с хозяйством, а вы ему понравились.
Я был очень удивлён, но и обрадован.
— Я буду платить. Только скажите сколько?
— Ещё чего выдумаете?
Через день я принёс свой чемодан и поселился у Евдокии Николаевны.
Для меня была отведена кушетка в комнате без окон. Из мебели в ней стоял комод, над которым висело зеркало. На комоде в рамках стояли фото сестёр Евдокии Николаевны и Павла Николаевича, сидящего за столом в солдатской шинели. Рядом с кушеткой помещался небольшой столик, в ящике которого хранились графические работы её брата. На одной из стен висела огромная картина с тремя фигурами и петухом. Я видел её на слайдах и знал название — 'Крестьянская семья'. Над моей кушеткой висела небольшая по размеру работа. На ней были изображены две искажённые, вытянутые фигуры. Евдокия Николаевна сказала, что это одна из любимых картин Филонова — 'Мужчина и женщина'.
Кроме того, в комнате стоял на стуле небольшой железный ящик. В нем хранилась Святая святых — дневники Павла Николаевича и его жены Екатерины Александровны Серебряковой.
Так началась моя жизнь.
Утром я, стараясь не разбудить хозяйку, бежал на работу, вечером у нас начинались долгие беседы о жизни и творчестве их семьи. Особых обязанностей у меня по дому не было, слишком входить в хозяйственные дела Евдокия Николаевна не позволяла. Питалась она очень скромно, гулять почти не выходила. Главным совместным занятием для нас вскоре стало составление каталога графических листов её брата. После смерти Павла Николаевича в блокадном городе она пронумеровала все работы, найденные в его доме. Но на графических работах не было ни названий, ни дат. Мы, разложив рисунки на столе, обсуждали каждую и по некоторым признакам старались определить примерный год написания и придумать листу название. Рисунки были, в основном, карандашные, некоторые являлись эскизами к написанным впоследствии картинам. Этим мы занимались около месяца. Когда работа закончилась, я предложил Евдокии Николаевне начать писать воспоминания о брате. Она долго не соглашалась.
— Что я могу написать? Я же в его работах почти ничего не понимаю.
— А это и не обязательно. Пишите о детстве, о жизни, об интересных встречах. Исследовать работы когда-нибудь будут искусствоведы. Пусть ваши воспоминания станут фоном для его творчества.
В конце концов, мне удалось её уговорить. Однажды вечером она показала мне тетрадь со своими первыми записями. Я обрадовался, попросил почитать, но Евдокия Николаевна отказалась.
— Пока читать нечего. Сама пока не уверена, что что-то получится.
Но я понимал, что работа началась. Она писала днём, когда я был на работе. Вечером по выражению лица я видел, удовлетворена ли сегодня Евдокия Николаевна написанным. После ужина мы долго беседовали.