вторая родина.
Я замолчала. Похоже, Джакомо очень хочет, чтобы я поскорее уехала из Парижа. Это не обидело меня, ничуть не обидело. Брата можно понять. Он и так бьется как рыба об лед, а тут еще семья грозит увеличиться.
Джакомо поднял голову, заговорил – медленно, сдавленным голосом, словно стыд душил его:
– Ты прости, Ритта. Я, наверное, веду себя плохо. Не так, как по тосканским обычаям полагается старшему брату. Но в последнее время дела наши идут все хуже и хуже. Нищета нас совсем пришибла… Два месяца назад тяжело болел Ренцо, мы потратили на лечение почти все сбережения, а их ведь и так было немного. А времена нынче такие, что…
– Я все поняла, Джакомо.
Сказав это, я поднялась. Мне стало ясно, что он не поможет мне даже советом. Бедность совсем заела его. Это скверное явление – постоянная бедность. Оно сейчас и меня постигло.
Я наклонилась, быстро поцеловала брата в щеку:
– Я ничего не хочу от тебя, Джакомо, милый. Успокойся. Я люблю тебя. И я не пробуду у вас больше, чем неделю.
Все разговоры для меня здесь были закончены. Я вышла в прихожую, быстро оделась. Из кухни выглянула растрепанная головка Авроры.
– Аврора, милая, – сказала я, – ты уже взрослая девочка. Через сорок минут малышек надо снова покормить. Найди в тележке бутылочку с молоком, подогрей, чтоб было теплым, и покорми их из рожка. Я знаю, ты все сделаешь правильно.
Аврора, в восторге от порученной ей миссии, кивнула.
– А куда ты идешь, мама?
– В Сен-Мор-де-Фоссе.
Видя, что она не совеем понимает, я добавила:
– За своим сыном, Аврора. И за Шарло.
Если только они там есть…
В тот день, в среду 10 января, Конвент принял декрет о ежегодном национальном празднестве в годовщину казни Людовика Капета.
Казалось, то был последний всплеск террора. Метаморфозы, касающиеся власть имущих, происходили с такой быстротой, что дух захватывало: вчерашние левые становились правыми, вчерашние террористы надевали личины умеренных, вчерашние умеренные едва ли не превращались в конституционных монархистов… Казнь Робеспьера словно сорвала с революционеров маски: каждый открыл свое истинное лицо. Термидор разрушил завесу, созданную из высокопарных речей и патриотических славословий, уничтожил флер, наброшенный на подлинную природу новой власти. Раньше ее представляли патриоты- революционеры, теперь эти патриоты и революционеры устали притворяться и вели себя более естественно, превратившись в обыкновенных жуликов, воров, интриганов и убийц. Таков был состав Конвента.
Все теперь уверовали, что выигрывает только карта справа, и политика неумолимо отклонялась от пика террора к пику обличения террористов и их преступлений. Париж был наводнен бандами золотой молодежи – их еще называли мюекаденами. Вооруженные палками и дубинами, они нападали на якобинские клубы и кафе, разгоняли якобинцев под пение нового гимна «Пробуждение народа», где рефреном звучал припев: «Им от нас не уйти!» Фрерон и Тальен, сами бывшие террористы, были теперь предводителями этих группировок и страницы своих газет оглашали призывами к возмездию и расправе с «охвостьем Робеспьера».
Да, это были те самые Фрерон и Тальен, прославившиеся как кровавые проконсулы Конвента в провинциях, перещеголявшие в жестокости самого Робеспьера. Их политическое мышление было необыкновенно гибко, совесть лишена всяких принципов; они даже не стыдились своего поведения, они просто держали нос по ветру.
Горе было теперь террористам! Каррье, утопивший в Нанте тысячи женщин и детей, уже был обезглавлен; Фукье-Тенвиль, общественный обвинитель в Революционном трибунале, ожидал суда; за решетку были брошены наиболее кровавые исполнители воли Робеспьера, в их числе и арраский палач Жозеф Лебон. Целая когорта термидорианцев, сбросивших тирана и его приспешников, теперь пребывала в тревоге за собственную жизнь: в Конвенте все громче звучали требования суда над террористами, над членами некогда всесильного Комитета, в первую очередь над четырьмя из них – Барером, Билло-Варенном, Колло д'Эрбуа и Вадье.
Террористы трепетали, а на передний план все увереннее выступали истинные победители, которых революция облагодетельствовала и обогатила, которые пользовались ее плодами и строили свое нынешнее благосостояние на том, что было отобрано у побежденных, Республика раскрыла свою суть. Она оказалась жестоким миром низменных страстей, волчьей грызни из-за дележа добычи, республикой чистогана, спекуляции, хищнического, беспощадного эгоизма, создающего богатство на крови других. Наконец-то после долгой ночи, в жизненной стуже появился новый хозяин, возникла новая власть – деньги. Едва казнили Робеспьера, как воскресли всемогущие деньги, и снова вокруг них появились тысячи прислужников. Парфюмерные и ювелирные лавки снова стали торговать вовсю; внезапно возникли пятьсот, шестьсот, тысяча танцевальных залов, повсюду строили виллы, приобретали дома, спекулировали, держали пари, покупали, продавали и за плотными камчатными занавесями Пале-Рояля спускали тысячи. Деньги пришли к власти – самодовольные, наглые и отважные.
Но где же они, эти деньги, были во Франции между 1791 и 1795 годами? Они продолжали существовать, но были спрятаны. В период террора богачи внезапно прикинулись мертвыми и, надев поношенное платье, жаловались на свою бедность. В эпоху Робеспьера прослыть богатым было опасно. Теперь же силен стал лишь тот, кто богат. И, к счастью, наступило великолепное время (как всегда в дни хаоса) для приобретения денег. Состояния переходили из рук в руки; имения продавались, на этом зарабатывали. Собственность эмигрантов продавалась с аукциона: на этом зарабатывали. Состояние осужденных конфисковывалось: на этом зарабатывали. Курс ассигнаций падал со дня на день, дикая лихорадка инфляции потрясала страну: на этом зарабатывали. На всем можно было заработать, имея проворные руки и связи в правительственных кругах. Но самый лучший, ни с чем не сравнимый источник доходов – это, разумеется, война.
Республика захватила Бельгию, Нидерланды, северные области Испании; Республика вела непрерывные