войны. И с той, и с другой стороны гибли тысячи людей, плакали убитые горем солдатские матери – что из этого? Поставляя в армию скверное обмундирование, неисправные ружья, подмокший порох и сапоги на картонной подошве, за которые платят впятеро больше, чем в мирное время, можно наполнить карманы золотом, – вот почему Республика должна воевать! Ну, разумеется, под приличными лозунгами – Свободы, Равенства и Братства.
Якобинцы и депутаты Конвента быстро обнаружили, что деньги пахнут гораздо лучше, чем кровь, пролитая в 1793 году. Исчезло отвращение к «презренному металлу», о котором так красноречиво трубили совсем недавно; забыта была ненависть к «злым богачам», забыто то, что хорошему республиканцу не нужно ничего, кроме «хлеба, оружия и сорока су в день», – теперь настало время самим стать богатыми.
Почетно только богатство! Вчерашние проповедники равенства открыто, неистово, с нескрываемым вожделением бросились в погоню за богатством, превратившись в охотников за наживой, искателей легкой жизни, жуиров, жадных, грубых стяжателей, нетерпеливо стремившихся захватить все сразу.
Проконсулы – Баррас, Тальен, Фрерон, Ровер, Бурдон де л'Уаз, – выступавшие в тоге апостолов равенства, оказались в действительности ворами, казнокрадами, хладнокровными убийцами, под флагом «революционной беспощадности» творившими расправу над невинными людьми, обогащаясь на их несчастьях. Теперь они были вознесены на вершину власти, с трибуны Конвента определяли политику. Для них Республика означала обогащение, открытое, ничем не ограничиваемое наслаждение благами жизни. Последнее представлялось этим рвачам в соответствии с их низкопробными вкусами: власть, золото, вино, женщины… Богатство, выставляемое напоказ, кутежи и оргии в голодающем городе, пир во время чумы…
Менялся внешний облик Парижа, менялась сама жизнь. По Булонскому лесу каталась верхом золотая молодежь – в туго облегающих ноги белых нанковых лосинах и ярких фраках. Большие бульвары и площади столицы оказались во власти новых хозяев – молодых людей в крикливых нарядах, с тросточками в руках, чуть-чуть прикрытых прозрачной тканью дерзких девчонок из так называемого хорошего общества. Париж новой буржуазии предавался кутежам, развлечениям, танцам. То были новые, странные танцы, не похожие на медлительные, изящные котильоны старого времени. Устраивались «балы жертв», куда допускались лишь те, у кого кто-то из родственников был гильотинирован. Полуголые женщины «высшего света», похожие на проституток, и проститутки, не отличимые от «высокопоставленных» дам, вместе с крикливо одетыми кавалерами при неярком свете свечей, под жалобную и пронзительную музыку танцевали странный танец, имитирующий судорожные движения тела и головы, падающей под ударом ножа гильотины. Танцевали и в темноте, и при свете луны на кладбищах, на могильных плитах.
Женщины-полуаристократки, отсидевшие в тюрьмах, пользовались спросом у депутатов Конвента и государственных чиновников – те, забыв о своих убеждениях, предпочитали именно их брать в любовницы или даже в жены. Тереза Кабаррюс, бывшая маркиза, после многочисленных приключений стала законной супругой одного из главарей мюскаденов Тальена и теперь в великолепном доме на шоссе д'Антен разыгрывала роль первой красавицы и законодательницы мод. Жозефина де Богарнэ выгодно устроилась в многочисленном гареме Барраса, бывшего маркиза, а теперь перспективного депутата. Ровер, бывший аристократ, резавший других аристократов в ледниках Авиньона, сочетался браком с Анжеликой де Бельмон. Вентабол получил в жены одну из представительниц рода Роган-Шабо, которую вызволил из тюрьмы. А Мерлен из Тионвиля, пылкий республиканец, 10 августа 1792 года первым ворвавшийся в Тюильри с пистолетом в руке и к 1795 году обладавший уже богатейшими имениями и парками – несомненными плодами этой победы, – женился на прекрасной вдове графа де Клермон-Тоннера – в этот раз на настоящей аристократке, если не по духу, то по происхождению.
Экономика резко шла под откос. Непрерывные эмиссии и инфляция окончательно прикончили бедные бумажные деньги, и в ноябре 1794 года за семь золотых монет с изображением Луи XVI давали тысячу бумажных ливров. Урожай был плох в 1794 году, к весне ожидался голод, но уже сейчас в Париже не хватало хлеба. Выкачать зерно из крестьян уже не удавалось. Правительство тщетно пыталось начать закупки за границей: оскудевшая казна вынудила его положиться на частные капиталы, что еще более усилило положение крупной буржуазии.
Безработица принимала устрашающие размеры вследствие недостатка сырья и закрытия военных мастерских. Повсюду в бедных семьях нарастало отчаяние, повсюду недоедали. Холод усиливал эти бедствия. А в январе муниципалитет жестоко сократил рационы хлеба и мяса, но и после этой меры многие булочники и мясники не могли выдать продукты по всем продовольственным карточкам. От отчаяния люди переходили к ярости. Полицейские агенты доносили о таких изречениях в очередях: «При Робеспьере кровь текла и был хоть какой-то хлеб, теперь хлеба нет так же, как и крови; стало быть, кровь должна течь, чтобы хлеб появился».
Обескровленная, разграбленная, Франция падала все ниже и ниже, под гром пушек, звуки победных фанфар и пение «Пробуждения народа»:
Только придя в Сен-Мор-де-Фоссе, я почувствовала, что ноги у меня от усталости стали деревянными. Я замерзла, бредя по заснеженной дороге, то и дело попадая в глубокие сугробы. От жестокого мороза пальцы у меня закоченели, щеки пылали румянцем. Было пять часов пополудни, к вечеру ветер усиливался и, казалось, со свинцово-серого неба снова начнут падать хлопья снега.
У попавшейся по дороге старухи, высохшей, как дынная корка, я еще раз уточнила, где живет мамаша Барберен, давшая приют моим мальчикам. Об остальном я расспрашивать побоялась, инстинктивно опасаясь узнать что-то такое, что причинит мне боль.
Я прошла по занесенной снегом тропинке, сильно постучала в дверь. Впрочем, еще подходя к дому, я заподозрила, что он пуст: не видно было даже дымка, тропинку занесло снегом… Я постучала снова; ответом мне была лишь тишина.
– Эй, вы! – окликнул меня женский голос.
Толстая молодая девка, с виду крестьянка, остановилась на дороге.
– Не стучите понапрасну. Мамаша Барберен вот уж три дня гостит у своей дочери в Бельвю.
Сказав это, она двинулась дальше.
– Погодите! – окликнула я ее, быстро возвращаясь от дома к дороге. – У этой самой мамаши жили два мальчика…
– Эге! – прервала она меня. – Да их уж давно нету.
– Их кто-то увез? – спросила я с замиранием сердца.
– Не кто-то, а сама мамаша Барберен. Одного, как я слыхала, в приют отдали, а второй здесь остался, в