Вот высунулся еще эпизод, не заталкивать же его обратно.
Голова в самодельной повязке, на лбу кровавая корка (надо же, как близко к сценке с Иваном- деканом) — акварель, специально купленная для этого случая с целью… Целей несколько, и все поражаются одним выстрелом. Вернее — ударом по голове. Во-первых — сессия в разгаре, а какой экзаменатор поставит меньше «хора» бледному юноше со взором, горящим любовью к предмету если у него сквозь несвежую марлю проступает кровь? Что там был за экзамен? Телефония? Теория связи? Теория же, но поля? Разве вспомнишь. Во-вторых, обе Наташи, занимавшие в тот год его воображение, конечно же заинтересуются (Грушницкий, шинель, костыль), начнут задавать вопросы. Объяснение должно быть убедительным. Скажем, драка. Превосходящие силы противника. Пара алкашей остановила его, и в неравной борьбе… Звонит Арнольд — что случилось, куда пропал? Голова? Сильно? Сейчас приеду. Хорошо, что предупредил. Зеркало — тут поправить, там освежить, последний удар кисти. Тягостное ожидание. Звонок — наконец-то. Арнольд не один, с ним дежурная девица. Дыша духами, ощупывает затвердевшую корку краски. Давай перебинтую. Ни в коем случае! Пьем чай. На ходу излагается плохо продуманная версия, пожалуй, переборщил с героизмом. Да уж теперь поздно.
Экзамен был последним. После него ближний круг собрался на пару-тройку дней в Кубинку, на дачу Наташи Большой, с вином и льжами. Ну а он куда, с перевязанным черепом? Так и не поехал.
Наташ было две — Большая и Маленькая. Называли их так потому, что Большая Наташа была большой, а Маленькая — маленькой (золотоволосой, хрупкой, трепетно невинной —
Длинная, плоская, пловчиха. Губы тонкие, извилистые. Сутулилась, одевалась по-старушечьи. Там, помнится, сфинкс у моста Лейтенанта Шмидта подействовал. Холод жуткий, они вышли из общежития — третий курс, практика в Ленинграде на заводе — «Заря»? «Красный Октябрь»? — нет, точно, «Красная заря», жгуты кабельные вязали, а тут у Виталика день рождения, крепко выпили, и поймал он этот взгляд — зов. И говорит: пошли, говорит, погуляем по набережной. Холод, ветер, луна. В сиянье ночи лунной… «Сфинкс этот — женщина, — плел. — Видишь, рожа женская, а в Египте она здорово облуплена. Страшно жестокая была. По-гречески — “душительница”. Всем мимопроезжим загадку загадывала и, если не угадаешь, — приканчивала. Какая загадка? А вот какая. Кто утром на четырех ногах, днем на двух, а к ночи на трех? Она ее Эдипу загадала, а тот возьми и отгадай: человек. Так тварь эта от огорчения в пропасть кинулась…»
Он говорил, говорил, говорил…
Оттуда и началось. «Помнишь ли город тревожный, синюю дымку вдали, этой дорогою ложной молча с тобой мы пошли». Это она потом, в Москве, во время очередной ночной прогулки при том же дружеском молчании луны удивила Виталика Блоком. А в замороженном ленинградском трамвае они тряслись до этой «Красной зари» и держались за руки. Славно было. Ах как славно. Львы при входе в Русский музей смотрели на них с плаксивым сочувствием. Арнольд на этот день рождения имени моста Лейтенанта Шмидта подарил ему заводного клоуна. Долго еще потом, годы прошли, а всякий раз, оказываясь в Ленинграде, отмечал он про себя: здесь бывал с Наташей Большой, а здесь — не бывал.
Тот же Арнольд как-то раз повлек Виталика к синагоге на Архипова (впрочем, тогда других в Москве и не было), где на Симхас-Тойре собирались молодые евреи из семей, не окончательно забывших свое еврейство. Сам-то он о своих корнях помнил до такой степени, что, ругаясь, произносил «сука» с отчетливым удвоенным «к». Виталик же был холоден, с легким любопытством оглядывал соплеменников. Ловил обрывки разговоров. И даже скрипочка с ее фрейлехсом поначалу не завела, не обнажила в нем еврейского краешка, не всплыло естество, задавленное еще в родителях рабфаком и комсомолом. Но ведь просыпалось оно в окружающих — вот и круг образовался, а в нем пляшут, да как! Откуда-то явились повадки, движения, жесты, поклоны. Точь-в-точь как у Городницкого: «Выгибая худые выи, в середине московских сует, поразвесив носы кривые, молодые жиды танцуют». Он смотрел — и завидовал, чуть-чуть. А тут еще шутник-скрипач сплел «семь-сорок» с «Танцем маленьких лебедей». Да парочка розовощеких парней в кипах завела
А через много лет, в Иерусалиме, Виталик впервые в разгар шабата увидел
Зависть — славное чувство, когда заставляет что-то менять, думал постаревший Виталик. Собирать разбросанные, пусть и не им, камни. Да где уж — видать, и помирать придется, не вылезая из новой общности, братской семьи народов. Сам он к еврейству своему относился настороженно, а иногда ловил себя на мысли, что ощущает подобие вины. Собственно, евреем его делали антисемиты, и это вызывало двойственное чувство — протеста (чего это меня загоняют в еврейство?) и принадлежности к избранным (коли нас так дружно не любят, значит, мы особенно — что? хороши?). Но испытывать гордость за еврейскую исключительность что-то мешало. Да, их всего-то несколько миллионов, тринадцать то ли четырнадцать, а нобелевских лауреатов больше ста. У арабов-то, которых чуть ли не миллиард, — всего семь. Иисус и апостолы, Эйнштейн и Фрейд, Голливуд и шахматы, и прочее, и прочее. Но, почитывая Библию, наталкивался — в еврейской, ветхозаветной ее части — на тексты, ставящие его в тупик. Восхваляемый Давид, по немудреным меркам Виталика, был просто сукин сын — чтобы овладеть Вирсавией послал на смерть Урию, ее мужа и своего верного воина. Впрочем, об этом уже говорено. А Есфирь (она же Хадасса, она же Гадасса, она же Эстер), та самая, в честь которой устраивают веселый праздник Пурим — с ряжеными, маковыми пирожками и непременными рассказами детям, как они с Мардохеем (он же Мордехай) спасли евреев от злодея Амана? Как там обстояло дело? Он вчитался в Книгу Есфири и пришел в ужас.
Персидский царь Ахашверош (он же — Артаксеркс, правда, Виталиктакине понял, какой из трех Артаксерксов имелся в виду) учинил роскошный пир для всей знати своей империи, и они выпивали и закусывали аж сто восемьдесят дней. Потом, уже притомившись, он собрал на скромный семидневный праздник жителей стольного града Сузы и под конец решил показать всем свою красавицу жену Астинь. А та заупрямилась, поскольку муж не сам к ней прибежал, а послал за женой евнухов. Царь не стерпел и выгнал упрямую бабу к чертовой матери, а сам пустился во все тяжкие — начал пробовать по очереди всех смазливых девиц. И вот дошла очередь до красивой станом и пригожей лицом Есфири, сиротинушке, которая жила под опекой иудея Мордехая, приходившегося ей кузеном, то бишь был он сыном ее дяди. Покорила Есфирь царя, обрела, как говорится, благоволение и благорасположение, и сделал ее Артаксеркс царицей персидской (еврейство свое она, кстати, скрыла), а Мордехаю дал должность привратника. Тут, кстати, случилось Мордехаю подслушать заговорщиков, замышлявших убийство царя, и он через Есфирь сообщил это Артаксерксу. Злодеев, естественно, повесили, а о своевременном сигнале Мордехая появилась запись в дворцовом дневнике.
Но потом вышла незадача — Мордехай отказался пасть ниц перед неким Аманом, царским любимцем, не выказал ему такого уважения, чем нарушил приказ царя. Осерчавший Аман решил расправиться с