медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ!
То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему- то назвал здесь Гариком, — но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, — вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся «жигули»… Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной бляди из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел… Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! — так и сбрендить недолго — но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.
Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:
Бессмыслен ход моих ассоциаций, как шум волны, как аромат акаций, как все на свете, если посмотреть внимательней: как слава и паденье, любовь и долг, полуночное бденье, привычка жить и ужас умереть. Выглядело оно так:
47. Поэзия не терпит повторенья: мгновенья дважды не остановить. Я слышал как-то раз стихотворенье, и я хочу его восстановить по памяти. Я мало что запомнил: балкон и ночь; какой-то человек (поскольку ночь — он должен быть в исподнем, в пальто внакидку); на перилах — снег. (В стихах ни слова нет про время года, но все равно мне кажется: зима; не вьюга, не метели кутерьма, а ясная безлунная погода.) Итак, балкон. Мне точно представим весь комплекс чувств героя (ведь однажды со мной случилось то же, что и с ним: я вышел на балкон, и как от жажды схватило горло: полная свобода, и я затерян в бездне небосвода бездонного, и только за спиной пространство ограничено стеной; и хрупкая площадка под ногами, и тонкое плетение перил меня не защищают от светил; душа моя звучит в единой гамме Вселенной: мы одно: я, Бог и Твердь; такое сочетанье значит: смерть, но я не умер: видно, слишком молод я был тогда, — и, стало быть, герой стихотворенья старше). Свежий холод, естественный январскою порой, сковал в ледышки лоскуты пеленок (мне кажется, что в доме был ребенок: сын или внук героя, чтобы он (герой) мог выйти ночью на балкон за этими пеленками). Но дело в пеленках ли? во внуке ли? Задело меня стихотворение не тем: я видел в нем наметки важных тем: Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога, и Млечный Путь, как некая дорога земного человека к Небесам. Там было нечто, до чего я сам догадывался, стоя на балконе той звездной ночью. Я сейчас в погоне за сутью ускользающей, а там, в стихотворенье, есть она. Однако не только там. Вот хоть у Пастернака — он тоже шел за смертью по пятам, за сутью смерти: в маленькой больнице его герой внезапно ощутил средь вековечно пляшущих светил, упившихся простора сладким зельем, себя — бесценным, редкостным издельем, которое прижал к груди Творец, готовясь положить его в ларец. А после кто-то (вроде, Вознесенский) писал про смерть кого-то, будто тот лежал в гробу серебряною флейтой в футляре красном. (Может быть, на ней-то Господь теперь играет и зовет к себе; а голос нежный, но не женский, не детский…) Нет, довольно! Суть не в том! Мы эдак никогда не подойдем к воспоминанью нужного сюжета. Спокойно. По этапам. Значит, это, во-первых, выход ночью на балкон… (О Господи! как надоел мне он: балкон, балкон!) И тесная квартира героя отдает в объятья мира. (Квартира — мира — рифму помню я.)