– Ты, вижу, не решаешься… Ну что ж, суди тогда как знаешь…
– Да что вы, батько, как я могу судить вас! – горячо возразил Всеволод. – Я верю, не могли вы учинить того по злому умыслу. Скажите, чье надругательство толкнуло вас на страшное дело?
– Давно это было, сын мой, – тяжело вздохнул Осмомысл. – Мне тогда минуло двадцать пятое лето. Я был, как ты сейчас, и молод, и отважен, и красив. На зверя в лес ходил без страха и сомнения, случалось, и с медведем схватывался вручную… Да, я был тогда молод и счастлив. Роксана, матушка твоя, была из красавиц красавица. Жили мы с ней в согласии и любви. Пойду, бывало, в леса на день, на два, а то и на неделю, она себе места не находит, все ждет, высматривает мужа своего. Какую любовь мне дарила, доброту, заботу, ласку! Жили мы с нею в Сновске, у самого вала, над рекой. Пристали как-то к берегу заезжие купцы. Несли люди, понес и я продать добытые в лесах меха, хотя, признаться, очень не хотелось сбывать их за бесценок. Стою в раздумье, а тут прямо на меня идет торговый гость[19]. «Продаешь?» – спрашивает, показывая на товар. «А как же?» – отвечаю. Вижу, купец не на пушнину смотрит, меня оглядывает с ног до головы. Потом и говорит: «Товар у тебя хоть куда! За морем и цены ему нет. Хочешь, пойдем со мной к арабам. Свою пушнину дорого продашь, и за службу заплачу немало». Назвал он цену, и я не устоял: пошел с караваном за море. Вернулся уже под осень… Хорошо заработал. Правду говорил купец: меха свои продал дороже, чем здесь дают. Охранял я караван, и за то заплатил купец… Потом снова пошел я с ним… Ох, сын мой! Не знал бы я краев тех заморских! А пуще всего – злата! Оно меня с ума свело, оно и погубило!
– Что же приключилось с вами, батько, там, в арабах?
– Нет, не в арабах. Дома. Прибыл я с караваном из-за моря, вот так, как сейчас, в глухую полночь, в бурю-непогоду. Во град, известно, ночью не попасть – заперты все ворота. Да и не спешит туда купецкая ватага, она не дома, ей и под шатром не худо. А мне не то что спать – сидеть невмочь на месте, все тянет под родную кровлю, к жене и к сыну.
Не дождался я дня – пробрался все-таки во град. Нелегко было: ненастье, темень. Да что они? Путь ведь лежал к родному очагу, а стены и валы так знаю, что и во тьме всегда найду дорогу… Уж лучше б я сорвался со стены и утонул во рву… Там в своем доме я не застал уже в живых своей жены. Погибла твоя матушка, мой сын.
– Да как же то стряслось?
– Сгубил ее подлец посадник[20]. Темной ночью напал он на наш дом и силой хотел увести мою Роксану. Мать защищалась как могла, да где ей было выстоять против мечей и дубин разбойников! Видя, что не миновать ей злой доли, наложила на себя руки матушка.
Всеволод замер, уставясь широко раскрытыми, испуганными глазами на отца.
– Так вы…
– Не выдержал я, сын мой. В страшном гневе той же ночью пробрался в хоромы посадника и заколол его.
Гром над головой и тот не поразил бы так Всеволода, как это нежданное и страшное признание. Ошеломленный, потрясенный, стоял он перед отцом, еще не веря только что услышанному слову: заколол.
– И это вас мучит? – опомнился наконец Всеволод. – Да ведь тот посадник другого и не заслужил!
– И я так думал. Да по-иному князь решил. Меня судили. Князь за посадника наложил двойную виру[21] и холопами, рабами, сделал нас…
– Кого это – нас?
– Тебя и меня. Из семьи только двое нас осталось: я, вдовец, да ты, сирота.
– Вот оно как! – крикнул Всеволод. – А меня… меня-то за что?
– За то, что ты мой кровный сын, за то, что отец твой простой поселянин, а он, вишь, князь! Он и ни в чем не повинного ребенка холопом может сделать, а простого человека и подавно.
– Почему же не наказал он за надругательство кровных посадника?
– Ворон ворону глаз не выклюет. Для князя посадник – опора, а простой человек – пыль под ногами. Вот и топчет он нас.
Гнев и ненависть жарким пламенем вспыхнули в сердце юноши. Но сразу натолкнулись на встречную волну мыслей и начали гаснуть… «Князь – ворог наш, сказал отец… А княжна? Как быть тогда с княжной, прекрасной, как свет зари? Забыть? Возненавидеть?..» Тихо в горнице. Отец не знает, чем утешить сына. А тот погружен в свои думы, не знает, как быть… И видится ему смуглое лицо княжны, ее чистые, нежные, как у ребенка, глаза… Что сулят они ему? Не откроют ли тайну? Спасительную нить в этом запутанном клубке?..
А лес шумит и шумит за окном. И дождь не унимается, то сеет тихий и мерный, то с ветром и посвистом налетит, ударит в окно, отбежит куда-то в темноту, и снова еле слышишь его, будто сквозь сон… Непроглядна ночь, никакого просвета. Только гроза ушла уже куда-то за леса, за долы и откликается оттуда приглушенным, но все еще раскатистым и грозным гулом. Словно из бездны голос подает.
Осмомысл нарушил молчание.
– Прости меня, дитя мое, – промолвил он надломленным голосом. – Я повинен, что завел тебя в холопы еще младенцем…
– Не мне судить вас, батько, – с мучительной тоской ответил Всеволод, – да как перенести такую весть?.. Холоп я… – Он помолчал и уже решительно добавил: – Я, батько, уйду, наверно.
Конюший насторожился:
– Куда, мой сын?
– Скоро дни Ивана Купалы. Около Чернигова, в Згурах, будет веселый праздник. Там друг мой живет. Младан.
Поеду к нему на время.
Холодом обдало сердце Осмомысла.
– Дни Ивана Купалы? Подле Чернигова? – Он замолчал, пораженный внезапной догадкой, и, не выдержав, воскликнул: – Ты хочешь все же лететь на огонь?
– На свет, батько, – спокойно и твердо ответил юноша. Они как бы поменялись местами: отец сидел перед сыном ослабевший, подавленный; сын – суровый и сейчас уже уверенный в своих намерениях, в избранном пути.
– Подумай, сын мой, – умолял Осмомысл. – О доле отца родного вспомни!
– Эх, батько, мне ли вас учить? Вам лучше ведомо: в делах этих не разум, а воля сердца верх берет.
– Но ведь она – княжна! Ты идешь на верную погибель! – Ну что же, – ответил Всеволод, – а хоть бы и так. Ради света стоит идти на огонь! Да и не верю я, что на погибель! Не верю!
V. НОЧЬ ПОД ИВАНА КУПАЛУ
Девчата днем еще насобирали голубых, как небо, цветов, пахучих васильков, полевого маку, зверобоя, нарвали за плотами мяты, за селеньем – полыни, что должна охранять их от ведьм и русалок, сплели себе роскошные венки. Шли они теперь веселые, нарядные, неся впереди себя марену – соломенное чучело, надетое на палку, и идола – Купалу, в женской сорочке и в венке, большом, на диво красочном. В радостном ожидании праздника, девчата спешили, обгоняя друг друга, и пели:
Парни тоже не сидели без дела: собрали старое тряпье, уложили на воз и вывезли его на поляну близ Десны. Потом наносили из лесу хвороста, притащили соломы и сложили несколько стогов возле места будущего костра, чтобы хватило на всю ночь. А когда увидели девчат, стали судить да рядить, что делать дальше, как у них марену отнять. Но девчата окружили ее тесным кольцом, украшали ее разноцветными лентами, венками. На идола Купалу надевали монисто, перстни, бусы – все украшения неприхотливой северянской девушки. Потом взялись за руки и пошли хороводом, напевая: