— Мне один приятель говорил, — сказал вслух, вспоминая последний разговор с Гришкой, — что всех дворян в расход пустили или выслали.
— Было такое, — согласился Игорь Александрович. — Но в основном в Ленинграде. А я вот уцелел, сам не знаю зачем.
— Растлили их. Видели кривляку? Она из хорошей семьи, а за кого вышла? Жук-прохиндей. «Дон-Кихот не в Суздае написан». При чем тут Дон-Кихот? Изгадили всё. Изнутри и снаружи. Крым хохлам отдают в честь воссоединения.
— Ну, это чепуха. Границ-то ведь там нет.
— Не в границах счастье, лейтенант. Границы — ерунда. Евреи вообще нация без границ. В любую дырку влезут. Прав был Федор Михайлович, когда славил черту оседлости.
— Ну, Достоевский никого не любил, — сказал лейтенант. — И поляков, и немцев с французами, в общем, весь Запад. По-моему, просто боялся.
— Чего? — повернул к нему лицо Бороздыка. — Чего русскому человеку бояться? Русский человек — носитель правды, а правда бесстрашна и бессмертна.
— Вас не переспоришь. Только Достоевский точно боялся Запада. И поляков боялся. Их тогда до чёрта было в России. Сколько восстаний поднимали! А чего боялся евреев, этого я понять не могу. Может быть, просто не любил за то, что Христа распяли. Но Христос сам был евреем, так что там так на так выходило…
— У вас в голове каша, лейтенант. Каша и каша, и еще раз она самая. Достоевский никого не боялся. Он лишь не хотел, чтобы нечистый дух захватил Россию. Чтобы дух Запада, дух стяжательства, скопидомства, немецкого бюргерства, французской жадности, английского высокомерия и еврейского прохиндейства растлил чистое русское сердце. Русская душа призвана была, как Иисус, спасти Европу. Русский народ — богоносец, а его развратили, с дерьмом смешали. Нам сюда, — свернул с бульвара и, перейдя трамвайную линию, потащил Курчева в переулок. — Достоевский страшился одного: что народ утеряет свою высшую суть. Так оно и случилось.
— Шестой этаж. Лифт не предусмотрен, — не теряя важности, оповестил Игорь Александрович.
— Достоевский — писатель охранительный, — сказал Курчев, услышав тяжкое пыхтение хозяина.
— Помните детский стишок «Жили три друга-товарища в маленьком городе Эн. Были три друга-товарища взяты фашистами в плен», — спросил Борис. Молодой, хотя и заматерелый, он подымался, чуть пританцовывая. Ему нравилось то, что он сейчас говорил. — Так вот, там первого стали допрашивать — молчал, второй — молчал, а «третьего стали допрашивать, третий язык развязал: «Не о чем нам разговаривать» — он перед смертью сказал». То же и ваш Достоевский. О чем ему было говорить с Западом, когда у них в конце прошлого века были электрические доилки и коровники, чистые, как госпитали. А у нас под Москвой, где теперь служу, прошлой осенью колхозницы выкопали руками картошку, а председатель повез ее на базар и всю пропил. Потому и мечтал ваш Достоевский о железном занавесе. Не для всех, конечно. Себе-то он разрешал в западную рулетку баловаться и русскую женину тальму немецким бюргерам закладывать.
— Это величайшее кощунство, — сквозь одышку выговорил Бороздыка, звякая ключом. — Сволочной замок. Это кощунство, — повторил сдавленным голосом.
— Располагайтесь. Давайте шинель. Что еще осталось в нас русского — это вот такие ночные бдения,— выговорил важно хозяин, и Курчев понял, что выспаться этой ночью не