— Можно и в койке духовно общаться. В перерывах...
— С Шилкиной? Голубчик, побойтесь бога! Ох, не попадитесь. Она выдоит вас. Не смейтесь... Шилкина — примитивный вамп. Не попадетесь? Васька тоже так говорил, а что видим? Ведь умен, интеллигентен, совестлив, а она им помыкает. И ведь неумна, неинтеллигентна и даже некрасива. А если скажете ей о совести... О чести я не говорю. Чести мы все лишены. Честь была у Пушкина. А с Достоевского пошла литература совести... Так вот, если скажете Тамаре Павловне о совести, она искренне удивится: а что это такое? И действительно, что это? Орган? Селезенка? Аппендикс? Или способность различать цвета, запахи, звуки? Так вот, у госпожи Шилкиной совесть отсутствует изначально. Нет, она не злодейка. Возможно, ей присущи некие человеческие качества. Допускаю, что незлобива. Ваське, возможно, предана и желает ему на свой манер добра, то есть объективно убивает Ваську. Она — женщина моноидеи: жить, как бомонд, а если возможно, даже лучше. Отсюда целый штат доставал и прочих несимпатичных личностей. И она своего добьется. Васька создаст ей соответственный уровень, или она его бросит и найдет, простите за антиэстетизм, новую дойную корову...
— А что ж до сих пор не бросила? У них и не поймешь, кто за кого цепляется. Ведь стерпела, что, не спросясь, отдал стихи.
— О, голубчик, это был великий миг! Васька вспомнил юность, лагерь и взбунтовался. Но не обольщайтесь. Ночная кукушка свое дело знает. Через неделю, максимум две, Костырин покается. Мадам его не пилит?
— Пилит. Но каждая бы на ее месте... Все мы не защищены, а женщины в особенности.
— Ошибаетесь! Тамара Павловна — работодатель!
— Ну и что? Чем защищена? Круговой порукой? Взятки, что ли, берет?
— Возможно, берет. Впрочем, зачем ей взятки? Она у кормила, в смысле у места, где кормятся. Получает бездну заказов.
— Но я не встречал ее работ.
— Значит, упивается властью и принимает подношения. Собственно, зачем ей деньги? Васька по шестнадцать часов в день переводит с узбекского на сберкнижку, то есть губит талант ради ее туалетов.
— Но вы сказали: он бездарен.
— Голубчик, вы не поняли. Васька вовсе не бездарен. Отдать стихи на Запад — это не бездарность. Выскочить из общей упряжки — это ой-ой-ой! Тут смелость нужна, а смелость и есть талант. В жизни Васька наивен и уже тем самым одарен. Энергия колоссальная, мотор превосходен, но колеса еле крутятся, и лошадиные силы пропадают зря...
Меня клонило в сон. В конце концов Евгений догадался, что я не мучаюсь бессонницей, и выключил свет. Но долго кряхтел, кашлял, надеясь, что не усну.
8
Утром половину денег я извел на краски, холст, подрамники и свез все это в камеру хранения. Боже упаси с таким добром являться в кормушки!.. У худредов я шел за малоспособного графика, которому из жалости подкидывали работенку.
— Ты подпольный живописец, — вздыхал мой мэтр Шабашников. — Есть такие подпольные дельцы. Нахапали в промкооперации и завязали!..
— Ничего я не хапал.
— Зато спрятался как следует. Не осуждаю. Молодец.
(Но, честное слово, я предпочел бы вылезть наружу...)
В первой кормушке мне заказали нечто псевдовосточное и долго ныли, как важно передать национальный колорит; во второй — велели явиться через месяц, но крайне удивились, что к ним сегодня несколько раз звонила Тамара Павловна — искала меня.
Я поехал к Томке в контору и застал у нее бородача.
— Ты, — она нахмурилась, — мне нужен. Это Васькины дела, — обворожительно улыбнулась графику. Бородач послушно ретировался.
— Узнал? — кивнула ему вслед.
— Чего узнавать? Сто лет знаю болвана.
— Не такой уж болван. Или ревнуешь? Он меня провожал случайно...
— А мне-то что? Случайно так случайно...
— Не кипятись. И так тошно. Пошли куда-нибудь...
Мы поймали такси и пробились в кабак размером с вокзальный зал ожидания.
— Конечно, в ЦДЛ или ВТО уютней, но там облепят твой столик и жужжат как мухи, а нам поговорить нужно, — сказала шепотом. За нашим столом сидел какой-то унылый тип. — Не волнуйся, у меня есть деньги.
— Рад за тебя.
— Тушуешься в ресторанах?
— Немного...
— Бедный.
— Точно.
— Я не в том смысле. Денег ты у меня можешь заработать сколько влезет.
— Мне столько не надо.
Нам принесли салаты и бутылку вина. Заказывала Томка. Я рад был, что не спросила коньяку.
— Выпьем. — Она подняла фужер. — Просто ни за что... Я сегодня не в себе.
Скорее не в себе был я, но для меня это привычное состояние.
— Понимаешь, была с Васькой в Союзе. Он написал, чего хотели.
Я чуть не расплескал вино.
— Считаешь, не стоило уговаривать?
— Не знаю. Ваше дело.
— А ты бы как?
— Я? Сама видишь как: ничего не достиг.
— Не скажи... — Томка взяла сигарету. Раньше не замечал, чтобы курила. — Ты бы не написал. Работы вон брать не хочешь.
— У меня нет детей. Но, пожалуй, чего-нибудь у тебя попрошу.
— А я думала, ты — наша совесть.
— Что вы одно заладили? Сегодня профессор полночи долдонил: совесть, совесть...
— Ныл небось, что я ее лишена? Что понимает этот мусорный старикашка?
— Он продает мои картины.
— Небось верещал, что заставлю Ваську каяться? Ну и заставила. Мое дело заставлять, а его — упираться. Ведь мужчина...
— Ого!
— А ты как думал? Видела, что ему это письмо — нож острый. Визжал: мол, что у писателя, кроме честного имени?!
— Слушай. — Я вдруг набрался храбрости. — Чего ты за него вышла?
— Не подходим друг другу? — Она пустила мне дымом в лицо. — Сама, рыженький, не знаю. Время было странное. Прошел двадцать второй съезд. Сталина сожгли. Солженицына напечатали. И Костырин со своей правдой-маткой, да еще как сидевший герой, чего-то обещал. Вот я, дура, уши и развесила... Только тряпкой оказался твой Васька... Ладно, мой... какая разница?
— Бросишь его?
— Отстань. Надоело. Налей еще. Давай надеремся. Герой укатил на дачу. Пять бутылок в такси засунул.
— Помрет.
— Теперь нет. А раньше боялась: повесится.
— И сейчас может.